Конечно, Эшфорд мог умереть, сменить адрес или просто уехать в отпуск. Пожалуй, надо было сперва позвонить в деканат и уточнить. С другой стороны, расспросы лучше вести в неофициальной обстановке, к тому же ему хотелось повидать места своей юности.
Дверь открылась, и на пороге возникла молодая женщина.
– Слушаю вас?
Дикштейн похолодел. Слегка пошатнувшись, он в изумлении ухватился рукой за стену.
Это была она – все такая же юная и прекрасная.
– Эйла?..
Девушка внимательно разглядывала странного посетителя. Он походил на профессора: круглые очки, серый костюм, короткий ежик волос. Незнакомец наверняка пришел по делу, однако, увидев ее, растерялся и побледнел как смерть.
С ней уже было такое однажды, на Хай-стрит: какой-то милый пожилой джентльмен уставился на нее, снял шляпу и пробормотал: «Простите, мы не представлены, но…» Как ни странно, ситуация повторилась, так что она сочла нужным ее прояснить:
– Я – не Эйла, я – Суза.
– Суза! – воскликнул незнакомец.
– Говорят, я вылитая мама в молодости. Вы были с ней знакомы? Входите, пожалуйста.
Он застыл на месте, оправляясь от шока, хотя бледность еще не сошла с его лица.
– Нат Дикштейн, – представился он, слегка улыбнувшись.
– Очень приятно, – ответила Суза. – Не хотите… – И тут до нее дошло. – Мистер Дикштейн! – вскрикнула она, бросилась ему на шею и поцеловала.
– Ты меня вспомнила, – пробормотал он, смущенный и обрадованный одновременно.
– Ну конечно же! Вы нянчили Езекию! Только вам удавалось понять, о чем он говорит.
Дикштейн снова улыбнулся.
– Езекия, старый кот… А я и забыл.
– Входите же скорей!
Закрыв дверь, Суза взяла его за руку и повела за собой.
– Как я рада вас видеть! Пойдемте на кухню, я там вожусь с тестом.
Она подала ему стул. Он уселся и принялся оглядываться по сторонам, узнавающе кивая: все тот же кухонный стол, и камин, и вид из окна.
– Давайте выпьем кофе, – предложила Суза. – Или вы предпочитаете чай?
– Кофе, спасибо.
– Вы, наверное, к папе? У него с утра лекции, он скоро вернется. – Девушка высыпала кофейные зерна в ручную мельницу.
– А мама где?
– Она умерла от рака четырнадцать лет назад.
Суза взглянула на него, ожидая дежурного «Мне очень жаль». Дикштейн промолчал, но лицо не осталось бесстрастным, и это пришлось ей по душе.
– Значит, профессор Эшфорд все еще преподает? – спросил Дикштейн, когда девушка закончила молоть кофе. – Я пытаюсь прикинуть, сколько же ему сейчас.
– Шестьдесят пять, – ответила Суза. – У него небольшая нагрузка.
«Папа вовсе не старый, – подумала она с нежностью, – у него все такой же острый ум. Интересно, чем занимается сам Дикштейн?»
– Вы, кажется, эмигрировали в Палестину?
– В Израиль. Я живу в кибуце, мы выращиваем виноград и делаем вино.
В Израиль… В этом доме принято говорить «Палестина». Что скажет папа? Как он встретит старого друга, если их взгляды диаметрально противоположны? Впрочем, папины политические убеждения никогда не выходили за рамки теории. И все же зачем приехал Дикштейн?
– Вы в отпуске?
– Нет, я здесь по делу. Хотим экспортировать вино в Европу.
– Здорово! И вы, значит, его продаете?
– Пока что анализирую рынок. А ты чем занимаешься? На преподавателя не похожа.
Это замечание ей не понравилось – она даже слегка покраснела. Он, что же, считает ее недостаточно умной?
– Почему вы так думаете? – спокойно спросила Суза.
– Ну, ты такая… живая… – Дикштейн отвернулся, словно жалея, что сболтнул лишнего. – И слишком молода.
Значит, она его неправильно поняла – он вовсе не пытался разговаривать свысока.
– От папы я унаследовала способность к языкам, но у меня ненаучный склад ума. Я работаю стюардессой.
По кухне поплыл аромат кофе. Воцарилось молчание. Исчерпав темы для разговора, Суза покосилась на Дикштейна и обнаружила, что гость пристально смотрит на нее большими карими глазами, погруженный в свои мысли. Она вдруг непривычно смутилась и тут же призналась ему в этом.
– Прости! Уставился на тебя, как баран: все пытаюсь осознать, что ты – не Эйла, а та маленькая девочка с котом на руках.
– Езекия умер вскоре после вашего отъезда.
– Да, много перемен…
– Вы близко знали моих родителей?
– Я учился у твоего отца, а матерью восхищался издали. Эйла… – Дикштейн снова отвернулся, испытывая неловкость. – Эйла была не просто красавицей… Она ошеломляла…
Суза внимательно посмотрела на него. Да ты любил ее!.. Эта мысль пришла к ней чисто интуитивно, и она тут же усомнилась. С другой стороны, это объясняло его странную реакцию на пороге дома.
– Мама была одной из первых хиппи, вы знали?
– В каком смысле?
– Ей хотелось свободы. Она восставала против ограничений, накладываемых на арабских женщин, хоть и выросла в богатом либеральном доме. Она и за отца-то вышла только для того, чтобы вырваться с Ближнего Востока. Правда, как выяснилось, в западном обществе имеются свои способы подавления женщины, вот мама и бунтовала, как могла. – Суза вспомнила, как в юности, еще только начиная постигать науку страсти, вдруг поняла, что ее мать была распутной женщиной.
– И поэтому ты считаешь ее хиппи? – спросил Дикштейн.
– Ну, они же верят в свободную любовь.
– А-а, ясно.
И Суза поняла, что мать не ответила ему взаимностью. Почему-то это ее опечалило.
– Расскажите мне о ваших родителях, – попросила она. С ним было легко, как со сверстником.
– Если нальешь мне чашечку кофе.
Она засмеялась.
– А я и забыла!
– Мой отец был сапожником, – начал Дикштейн. – Он превосходно чинил ботинки, но деловой хваткой не обладал. Правда, в тридцатые годы сапожники в Ист-Энде и без того процветали: люди не могли позволить себе новую обувь, так что им приходилось год за годом латать старую. Конечно, богатыми нас никто не считал, но кое-какие деньжата водились – может, чуть больше, чем у остальных. Семья всегда давила на отца: им хотелось, чтобы он расширял дело, открыл вторую мастерскую, нанял рабочих.
Суза подала кофе.
– Молоко, сахар?
– Без молока, немного сахара, спасибо.
– А дальше? – Это был совсем иной мир, о котором она ничего не знала, ей даже в голову не приходило, что у сапожника во времена Великой депрессии дела могли идти хорошо.