«Арлекин! – Так я Вас окликаю. Первый Арлекин за жизнь, в которой не счесть – Пьеро! Я в первый раз люблю счастливого и, может быть, в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть! Я в Вас чувствую силу, этого со мной никогда не было. Силу любить не всю меня – хаос! – а лучшую меня, главную меня. Я никогда не давала человеку права выбора: или всё – или ничего, но в этом всё – как в первозданном хаосе – столько, что немудрено, что человек пропадал в нем, терял себя и в итоге меня…
Вы сделали надо мной чудо, я в первый раз ощутила единство неба и земли. О, землю я и до Вас любила: деревья! Всё любила, всё любить умела, кроме другого, живого. Другой мне всегда мешал, это была стена, об которую я билась, я не умела с живыми! Отсюда сознание: не женщина – дух! Не жить – умереть. Вокзал».
Арлекин?! Да откуда же он взялся – среди множества Марининых Пьеро?
Вскоре после того, как семья покинула Германию, переехала в Чехию и устроилась близ Праги в местечке Мокропсы (что это, ради господа бога, забыли псы и почему они оказались мокрые?!), Сергей привел однажды в гости своего товарища по Пражскому университету – Константина Родзиевича.
Еще недавно она воинственно декларировала в письмах Роману Гулю: «Основа творчества – дух. Дух – это не пол, вне пола. Пол – это разрозненность; в творчестве соединяются разрозненные половины Платона. Пол – это то, что должно быть переборото, плоть – это то, что я отрясаю». Теперь она согнулась под бременем этого «отрясённого», этого «переборотого», потому что Константин был воплощением мужского начала в чистом, незамутненном и самом что ни на есть сексуальном виде.
…Может быть, в жизни каждой женщины, которая живет более духовно, чем физически, жизнью которой более властно правит воображение, чем бытовая злоба дня, происходит однажды такая роковая встреча. Она, убежденная, что достигла высот духа, лоб в лоб – не миновать, не разминуться! – сталкивается с существом, которое, быть может (наверняка!), слабее ее умственно, далеко (далеко-о-о!) не столь интеллектуально развито, уступает ей по набору нравственных и моральных качеств (хотя Маринины-то нравственные критерии были очень, ну очень гуттаперчевы, даже пластилиновы), – однако против этого примитивного (ну, даже так!) существа она бессильна со всем своим интеллектом и высокой духовностью. Авангардные отряды ее нравственного войска ретируются куда-то в арьергард… да что там, на задворки голой физиологии – и оттуда с недоверчивым ужасом наблюдают за тем, что же вытворяет тело их хозяйки, этой рано постаревшей, замученной бытом, и долгом, и домом, и равнодушием к себе женщины. С какой-то торжествующей, почти патетической радостью она сбрасывает с себя путы перманентной, уже в привычку вошедшей сексуальной неудовлетворенности и готова предаваться радостям плотской любви – где, когда и как бог пошлет.
Бог?..
Да какая разница, кто ей посылает эту бурю наслаждений?! Главное – что посылает!
Да он и не вслушивался. Слепо брал от Марины, как брал от множества женщин, ибо обладал «сильнейшим из даров – очарованьем», был Казановой по призванию, по складу души и тела – невысокого, сухого и сильного, созданного прежде всего для того, чтобы высекать из женского тела даже не искру – пожар наслаждения. При этом он вовсе не был изнеженным мальчиком вроде Завадского, однако на роль шевалье де Лозена в Маринином историческом мифотворчестве подходил идеально. Вот уж был герой, вот уж был любовник, не воображаемый – осязаемый и действительный!
И при этом насквозь загадочный.
Константин Родзиевич был на три года младше Марины, сын военного врача, наполовину поляк. Не закончил юридического образования – ушел волонтером на фронт, во флот. После революции служил у красных, попал в плен к белым – и в результате оказался с ними в эмиграции. Да шпионом он был! Нормальным советским разведчиком, засланным для длительного внедрения. И немалую, конечно, роль он сыграл в формировании просоветских настроений Сергея Эфрона, который, совершенно как тот «запорожец за Дунаем» вдруг «в турка перевернулся», из сугубо белого сделался ярчайше красным и даже потащился (и семью потащил) грехи замаливать и наград от новой власти искать в Россию… За что и попал, конечно, к стенке.
Константин оказался умнее. Он какие-то дела для красной разведки делал, однако умудрялся при этом стоять чуточку в стороне, жить своей жизнью и даже не помышлял о возвращении на историческую родину (вернее, этническую, ведь исторической – России – на свете уже не было, она погибла в феврале 1917-го… мир праху ее!). Он учился в Карловом университете на факультете филологии и философии, немножко рисовал, немножко занимался скульптурой, увлекался журналистикой…
Стихов он не любил и не читал их (кроме Гумилева). Зато любил женщин и знал у них успех! Он был неотразим, сила его обаяния была почти животная, он с первого взгляда знал, как, какими словами (чаще – жестами и телодвижениями) можно обворожить-очаровать-опутать любую! Победил многих – играючи. Победил и Марину, жену своего друга, – бог его разберет, то ли для того, чтобы приколоть новую бабочку в свою коллекцию, новую медаль повесить на лацкан (да какую сверкающую!), новую строку занести в неисчислимый «донжуанский список», а может (не исключено!), выполняя некое «особое задание» (провалившееся по полной неспособности «объекта разработки» к реалистическому мышлению – на грани полубезумия!). Но так уж был организован Родзиевич, что каждая его новая любовница, искренне ли им желаемая или по долгу службы, чувствовала себя на время единственной или если не первой, то уж наверняка – последней рядом с ним. Была убеждена, что именно ею этот длинный список будет закрыт.
Марина тоже какое-то время обольщалась. Не Родзиевичем, нет, – своей вдруг пробудившейся тягой только лишь к реальному, плотскому, усладительному.
И в этом она непрестанно признавалась Константину, за это непрестанно благодарила:
«Милый друг, Вы вернули меня к жизни, в которой я столько раз пыталась и все-таки ни часу не сумела жить. Это была – чужая страна. Друг, Вы поверили в меня, Вы сказали: „Вы всё можете“, и я, наверное, всё могу. Другие поступали как эстеты: любовались, или как слабые: сочувствовали. Никто не пытался излечить. Обманывала моя сила в других мирах; сильный там – слабый здесь. Люди поддерживали во мне мою раздвоенность. Это было жестоко. Нужно было или излечить – или убить. Вы меня просто полюбили…»
«Вы – мое спасение и от смерти, и от жизни, Вы – Жизнь (Господи, прости меня за это счастье!)…»
«Я тебя люблю.
Я не хочу воспоминаний, не хочу памяти, вспоминать то же, что забывать, руку свою не помнят, она есть. Будь! Не отдавай меня без боя! Не отдавай меня ночи, фонарям, мостам, прохожим, всему, всем. Я тебе буду верна. Потому что я никого другого не хочу, не могу (не захочу, не смогу). Потому что то, что ты мне дал, мне никто не дает, а меньшего я не хочу. Потому что ты один такой!»
Сильна, как смерть, любовь…
Древняя тщета течет по жилам.
Древняя мечта: уехать с милым!
К Нилу! (Не на грудь хотим, а в грудь!)
К Нилу – иль еще куда-нибудь.
Дальше! За предельные пределы.
Станций! Понимаешь, что из тела.
Вон – хочу! (В час тупящихся вежд.
Разве выступаем – из одежд?)
…За потустороннюю границу:
К Стиксу!..
Не меньше чем вот так: умереть вместе, умереть от любви.