– Самой пылкой страсти! Самой невероятной! Самой длительной!
– О, ты… ты лгунья!
– Но я твоя лгунья!
– Моя… Моя самая обворожительная лгунья на свете!
И два нагих тела сплелись в объятии на кроваво-алом бархатном покрывале, брошенном прямо на деревянный помост, где художник устраивал своих натурщиков, чтобы ноги их не зябли на мраморном полу мастерской.
Насытившись друг другом, они лежали, глядя в высокий, тающий во мраке (уже вечерело) потолок, украшенный фресками, поблекшими от времени. Лежали, то обмениваясь усталыми, ленивыми поцелуями, то одновременно поворачивая головы к огромному полотну, установленному у стены на прочных держателях. Краски этого полотна были столь насыщены и живы, что спорить с их внутренним свечением наступающей ночной тьме было бессмысленно. Эти краски озаряли и согревали тела любовников ярче и теплее пламени костра. Они же питали и поддерживали их неспешный разговор.
– Моя грудь…
– Твоя грудь?
– Моя грудь слишком роскошна на этой картине.
– Твоя грудь на этой картине даже совершеннее, чем в жизни!
– Ах так?!
Звук шутливой пощечины.
– Мои глаза…
– Твои глаза?
– Знаю, что ты сейчас скажешь! Что мои глаза на картине даже обворожительнее, чем в жизни.
– О нет, это невозможно. Даже моя кисть не в силах передать красоты твоих очей, мое итальянское солнце!
Звук долгого, долгого поцелуя.
– И все же моя грудь… Ах нет, погоди, не тронь меня, я устала! Тебя станут упрекать за то, что ты бросил меня на мостовую в самой соблазнительной позе, да еще обнажив мою грудь.
– Что поделаешь… Эпоха требует нагого тела! Ты же знаешь, как развращена публика. Поверь, я бы с удовольствием обнажил у тебя что-нибудь еще, но это сочтут неприличным критики-ханжи. Освищут! А к груди не придерешься, потому что на картине ты – мать, твоя грудь давала молоко младенцу… то есть я хочу сказать, грудь той красавицы-брюнетки, которую я бросил на мостовую в самой соблазнительной позе, давала молоко ее ребенку.
– О, этот ребенок слишком большой для того, чтобы быть грудным. Хоть я не слишком много понимаю в детях, но мне кажется, ему лет пять, не меньше! А скажи, почему грудных детей художники вообще не изображают? Даже младенец Христос на полотнах всегда чрезмерно велик для того, чтобы его кормила Мадонна.
– Ты охальница и богохульница!
Звонкий хохот.
– Да, ты прав, я такая.
Снова поцелуй, страстный шепот, вздохи и смех.
– Еще знаешь, в чем ошибка? Я, которая лежу на мостовой, выставив все свои прелести на всеобщее обозрение, и я, прикрывающая двух дочерей, – мы слишком близко. Пристрастный взгляд не может не обнаружить между нами сходство. И какой-нибудь твой недоброжелатель (ты же понимаешь, у тебя не только одни поклонники и поклонницы, но и завистников полно!) скажет: сколь убога фантазия у этого художника. Он пишет одно и то же женское лицо!
– О, какой ужас! Я весь дрожу! Как же я раньше не заметил, что изобразил тебя на этом полотне дважды… Нет, даже трижды! Конечно, разве я мог удержаться и не написать самое прекрасное, самое любимое лицо на свете? Посмотри в левый угол моей картины. Видишь там рыжеволосого юношу, который несет ящик с кистями? Это художник. Рядом с ним девушка с кувшином, которая словно бы сама не знает, испугана она или нет. Это ты, моя бесстрашная возлюбленная, и красота твоя сияет, словно полдень, даже среди мрака и ужаса извержения Везувиева. Это мы с тобой, любовь моя. Это мы с тобой. Эта картина останется лучшим, величайшим нашим творением. Это памятник нашей любви. Отныне мы будем вместе всегда, навеки, нераздельно. Вспомнят меня – тотчас вспомнят и тебя. А если зайдет речь о твоих чудачествах и страстях, вспомнят, что я, твой художник, был предметом одной из них…
Дело происходило в Италии, в Риме, в мастерской модного художника Карла Брюллова. А женщиной, которая возлежала рядом с ним на красном бархате и со знанием дела оценивала достоинства и недостатки недавно завершенного полотна «Последний день Помпеи», содеявшего превеликое смятение в умах современников и, по словам одного из них, принесшего автору успех «единственный, какой когда-либо встречается в жизни художника», – этой женщиной была его любовница графиня Юлия Самойлова.
Нет, не просто любовница. Великая любовь его жизни. Лучшая из его натурщиц. Источник его вдохновения…
Брюллов не зря говорил о чудачествах и страстях. Он хорошо знал свою прекрасную модель и ее нрав. Графиня Юлия Самойлова славилась своей чувственностью и обожала скандализировать общество. Склонность к этому она впитала, можно сказать, с молоком матери, ибо само происхождение Юлии было чрезвычайно скандальным.
Ей-богу, не каждому так везет с предками!
Двоюродным прадедом ее был князь Григорий Потемкин-Таврический (любовник императрицы Екатерины Великой), родная племянница которого, невероятная красавица Екатерина Васильевна Энгельгардт, вышла замуж за добродушного и безобидного, однако безумно скучного дипломата – графа Павла Скавронского, дальнего родственника некой Марты Скавронской, более известной как императрица Екатерина I Алексеевна. Скавронский обожал Италию, однако именно эта страна сгубила его семейное счастье. В Италии Екатерина Васильевна встретила мальтийского рыцаря, графа Джулио Литту. Он принадлежал к знатному роду Висконти Арези, которые исчисляли свое происхождение от миланского графского рода Висконти, связанного родственными узами с герцогами Сфорца.
Более чем громкие имена в истории Италии!
Граф Литта был не только знатен и богат, но и обворожительно красив. Его невероятные черные глаза зажгли такой пожар в сердце Екатерины Васильевны, что она едва не сгорела в огне этой страсти. Страсть, к счастью, была взаимной, однако существовало препятствие в виде законного супруга…
Время шло. Вздыхая по Литте, Екатерина Васильевна родила двух дочерей: Екатерину и Марию. Наконец граф Скавронский, величайший сибарит и чревоугодник, то ли переел pasta, то ли перепил терпкого итальянского вина – и очень удачно скончался. Екатерина немедленно вышла замуж за Литту, который явился в Петербург, был обласкан Павлом I и стал адмиралом русского флота. Увы, на сем поприще он не достиг ни одной вершины. Более того – был уволен от русской службы «впредь до востребования», что означало дипломатичное «навсегда». Зато он был первейшим сподвижником и даже вдохновителем Павла на внедрение в Россию идеалов братьев-госпитальеров, сиречь мальтийских рыцарей. Именно с его легкой руки вся императорская фамилия и весь двор оделись в ярко-красные супервесты
[18] и малиновые мантии и принялись исполнять обряды иоаннитов, а император начал по-глупому ссориться со всем прочим миром, почему-то не стремившимся под знамена Мальтийского ордена. Завершить латинизацию и полную компрометацию державы Российской на мировом уровне Павлу помешал известный заговор 11 марта 1801 года, душою и мозгом которого стал граф Петр Алексеевич Пален, великий человек, фактически сосланный неблагодарным наследником трона Александром в свое лифляндское имение и обреченный на забвение в русской истории. Именно за сына Палена, названного – ну не насмешка ли судьбы?! – Павлом, да еще и Петровичем по отчеству, и выдал позднее Литта свою младшую падчерицу – Марию. Старшая, Екатерина, стала женой прославленного полководца князя Петра Ивановича Багратиона, а спустя несколько лет соперничала за его любовь с великой княжной Екатериной Павловной, любимой сестрой императора.