А условия того состязания были таковы, что победа могла быть присуждена лишь единогласно. Если кто-то из судей был против, победителя просто не выбирали, вот и все.
Аполлон страшно обиделся.
— Не повезло Орфею с учеником! — бросил он зло. — Ты только позоришь имя своего учителя! Ты понимаешь в музыке не больше, чем осел. Вот именно, ты настоящий осел, и тебе очень пристанут его уши!
Разгневанный Аполлон исчез, а довольный Пан пригласил Мидаса выпить с ним. Напились они крепко, а когда наутро Мидас пробудился, он обнаружил, что Дионис так и не явился наградить его, зато наградил Аполлон. И наградил весьма щедро — за ночь на голове Мидаса выросли ослиные уши!
Пан очень посочувствовал собутыльнику и подарил ему большущую шапку, которая надежно скрывала «подарочек».
— Носи ее всегда, — сказал он, — и никто ни о чем не узнает.
Легко сказать — «носи всегда»!.. А как же стричься? Как брить бороду? Ходил, ходил Мидас небритым и нестриженым, но в конце концов ему это надоело. Он позвал цирюльника и, взяв с него клятву под страхом смерти молчать обо всем, что увидит, снял перед ним шапку.
Брадобрей подстриг его и побрил — и ушел из дворца, крепко стиснув зубы. Он просто изнывал от желания рассказать хоть кому-нибудь о том, что видел на голове у Мидаса. Но не мог — боялся за свою жизнь. Однако секрет прямо-таки распирал его! И вот однажды, не в силах больше себя сдерживать, брадобрей пошел на берег реки, выкопал там ямку и шепнул в нее: «У царя Мидаса ослиные уши!» Ему немедленно стало гораздо легче. Он засыпал ямку землей, чтобы прикрыть свой голос, и ушел домой, совершенно счастливый. Впервые за много дней он мог спать спокойно!
Но минуло некоторое время, и на том месте, где брадобрей вырыл ямку, вырос тростник. И когда дул ветер, тростник начинал шелестеть, а в его шелесте отчетливо можно было расслышать слова:
— У царя Мидаса ослиные уши… у царя Мидаса ослиные уши…
Кто-то услышал, рассказал другому, тот — третьему, и постепенно тайна царя стала известна всем. Как говорится, секрет в безопасности, когда о нем знает только один человек, а если знают двое — то знают все.
Когда Мидас прослышал, что о его уродстве теперь известно всем, он горько пожалел, что присудил победу Пану. Вот куда завела его неуемная алчность! Но некого было винить, кроме себя, во всех несчастьях своей жизни он был повинен сам!
Конечно, царь все же приговорил болтливого брадобрея к смерти, но это ничему не могло помочь. Жить в таком позоре Мидас не мог. Он напился бычьей крови — ведь всем известно, что она смертельна для ослов, а Мидас теперь был в некотором роде ослом — и умер, оставив по себе память как об одном из самых алчных, богатых — и неразумных людей на свете.
Церковь на высоком берегу
(Александр Меншиков, Россия)
В октябрьский день 1729 года на высоком берегу сибирской реки Сосьвы, на самой окраине Березова, стоял высокий немолодой человек в простой крестьянской одежде и смотрел, как недавно взошедшее солнце красит лучами светлые, свежеошкуренные бревна, из которых сложена новая церковь. Строительство ее было только что закончено, и можно сказать, что всю работу сделал этот человек сам. Ну разве что сын ему помогал через силу, да солдаты-охранники, да кое-кто из местных, русских поселенцев и самоядов,
[3] приобщился. Но больше всех старался он, и вот теперь, когда дело было завершено, он чувствовал и радость от окончания богоугодного труда, и некоторую растерянность (что делать дальше, чем жить теперь?), и тихий, даже от самого себя скрываемый страх. Потому что, еще когда только прибыл он в Березов, местная самоядская колдунья нагадала, что жить ему осталось немного — вот выстроит церковь, и тогда сразу… Церковь достроена, значит, и век измерен?
Впрочем, сейчас о таком возвышенном деле, как смерть, думать было особо некогда. Человека, стоящего на обрыве, влекли куда более земные заботы. Плотники пришли за расчетом, он должен отдать им обещанное копейка в копейку. Никак нельзя обжулить, когда речь о Божьем храме идет!
Он сунул руку в карман армяка и вынул малую горсть денег. Серебряные монеты редко попадались среди медяков. Он все их тщательно счел: вышло ровно, и больше у него ни копейки, ни грошика не оставалось. Сжал кулак — и вдруг усмешка мелькнула на его губах. В кулаке сейчас помещалось все богатство его — человека, который прежде не то что медяки и серебро — золото из горсти в горсть пересыпал, как дитя малое песочек, тысячи и десятки тысяч разбрасывал, не считая, а драгоценные камни в злато оправлял и не только на пальцы нанизывал, но и вместо пуговиц на камзоле нашивал. И ходил он тогда не в латаном, худом армячишке, а в шелках да бархатах, и волосы его были не седыми, не в скобку грубую остриженными, а прятались под шелковистым вороным париком, и лицо не скрывалось в усах и бородище, а было чисто выбрито. Он чуть не первым в России начал бриться, приноравливаясь под нравы Иноземной слободы, столь милые сердцу молодого государя Петра Алексеевича. Он и сам был молод, нет — юн тогда, этот человек, стоявший сейчас на берегу Сосьвы…
Тогда его звали просто — Алексашка, теперь кликали просто — Данилычем, и между двумя прозваниями как-то незаметно укладывалась иная жизнь, в которой его звали Александром Даниловичем Меншиковым. А титулов у него имелось чуть ли не больше, чем монет зажато сейчас в кулаке: «Светлейший Святого Римского и Российского государства князь и герцог Ижорский; в Дубровне, Горы-Горках и в Почепе граф, наследный господин Аринибургский и Батуринский; его императорского величества всероссийского над войсками командующий генералиссимус, верховный тайный действительный советник, государственной Военной коллегии президент, генерал-губернатор губернии Санкт-Петербургской, подполковник Преображенской лейб-гвардии, полковник над тремя полками, капитан компании бомбардирской, от флота всероссийского вице-адмирал белого флага, кавалер орденов Святого апостола Андрея, датского Слона, польского Белого и прусского Черного Орлов и святого Александра Невского кавалер…»
Данилыч только головой покачал, вспомнив батюшку своего, спившегося плотника. Вот подивился бы, услышав сие чинопочитание! Небось и не поверил бы, что речь о родном сыне идет. А еще больше озадачился бы, узнав, что, оказывается, ведет род свой от неких польских шляхтичей, некогда переехавших в Россию. Такую байку запустил Александр Данилыч, когда метил в герцоги Курляндские. Происхождение свое от Александра Невского или еще кого-то из столпов земли Русской он никак исчислить не мог, хоть наизнанку вывернись, а вот изыскать среди поляков свои корни шляхетские, то есть дворянские, кое-как можно было исхитриться. Жалованное царем княжеское достоинство — дело хорошее, однако неплохо бы и соломки подстелить…
А впрочем, со слабой улыбкой подумал Данилыч, ничто, никакое безродство никогда не мешало ему в жизни. Он был первым подле государя во всех его делах, он был первым во всяком бою, во всякой учебе и стройке, затеваемых Петром. Алексашка даже первым опробовал обеих его самых любимых женщин — Анну Монс и государыню Екатерину, ныне покойную, некогда звавшуюся Мартой Скавронской… Он был первым и в приятнейшем деле насыщения своей алчности, которая в нем зародилась и разрослась на тех должностях, куда он был щедро назначаем своим другом-государем. Богатство само липло к его рукам… ну а когда не липло, Алексашка умел взять его силой, хитростью, наглостью — тут уж ему не было равных!