Палачи поторопились закончить пытки и вынести приговор. 14 марта Степану Глебову сообщили, что волею государевой ему велено «учинить жестокую смертную казнь». Но он не знал, что его ждет…
При казни Глебова и его пособников в блудодеянии присутствовал австрийский посланник Плейер, и он позднее описал своему императору Карлу VI подробности страшного действа.
«Привезли осужденного на Красную площадь в три часа дня 15 марта. Стоял страшный мороз, все было покрыто инеем, дыхание замерзало в гортани. Появился царь. Он намеревался наблюдать длительную и мучительную казнь до конца, а потому приехал в теплой карете, которая и остановилась напротив места казни. Рядом стояла телега, на которой сидела Евдокия. Ее стерегли два солдата. Не стеречь бывшую царицу предписывалось им, а держать Евдокию за голову и не давать ей закрывать глаза.
Глебова раздели донага и посадили на кол.
Да, казнь эта была мучительна и страшна…
По свидетельству историка В. Балязина, «кол мог быть любых размеров — тонкий или толстый, гладко обструганный или шершавый, с занозами; мог иметь острый или тупой конец.
Если кол был острым, гладким и тонким, да еще смазанный жиром, то палач, должным образом повернув жертву, мог сделать так, что кол за несколько мгновений пронзал казнимого и входил ему в сердце. При желании казнь умышленно затягивали. Все сказанное относится к турецкому колу. А был еще и кол персидский. Последний отличался тем, что рядом с колом с двух сторон аккуратными столбиками складывали тонкие дощечки, почти достигавшие конца кола.
Приговоренного сначала подводили к столбу, заводили руки назад и сковывали их наручниками. Потом приподнимали и сажали на кол. Но кол входил неглубоко — жертву удерживали столбики из дощечек. Через какое-то время палачи убирали две верхние дошечки, после чего кол входил глубже. Так, убирая дощечки одну за другой, палачи опускали жертву все ниже и ниже. При этом они следили за тем, чтобы кол, проходя в теле, не затрагивал жизненно важные центры и мучительная казнь продолжалась как можно дольше.
Глебова посадили на неструганый персидский кол, а чтобы он не замерз, надели на него шубу, шапку и сапоги. Причем одежду дал Петр, наблюдавший за казнью из теплой кареты до самого конца. А умер Глебов в шестом часу утра 16 марта, оставаясь живым пятнадцать часов».
Все это время «зрители», как добровольные, так и вынужденные, находились на площади.
Однако и после того, как Глебов умер на колу, Петр уехал не прежде, чем велел колесовать и четвертовать всех сообщников Евдокии и ее уже мертвого любовника. Среди них был и Досифей — тот самый, который пророчил ей сделаться царицею. Его расстригли, лишили монашеского чина, а потом колесовали. Остальных кого удавили, кому отрубили головы. После казни мертвые тела и части их подняли на высокий помост в три метра и кого «посадили», кого уложили в кружок вокруг трупа Глебова.
Плейер писал своему королю: «Эта жуткая картина напоминала собеседников, сосредоточенно внимавших сидящему в центре Глебову».
Однако Петру было мало. Он велел предать анафеме любовника своей бывшей жены и поминать его рядом с расколоучителями, еретиками и бунтовщиками наивысшей пробы — протопопом Аввакумом, Тимошкой Анкудиновым и Стенькой Разиным.
А Евдокию Федоровну оставили в живых. Ее не пытали ни разу. Петр правильно рассудил, что видеть смерть любовника будет для нее самой страшной карой. Все же он отомстил ей за измену… не себе как царю, так себе как мужчине.
Странный это был мужчина, что и говорить! Странный и пугающий!
Затем был созван собор священнослужителей. По указанию Петра Евдокию приговорили к публичной порке кнутом и ссылке на Ладогу, на север, в Успенский монастырь, а потом, спустя несколько лет, заточили в Шлиссельбургскую тюрьму.
Тело ее было живо, а душа… Душа мертва. Так она и жила много лет, до глубокой старости, и ожить ей предстояло лишь тогда, когда она узнала, что на престол российский взошел ее родной внук, сын Алексея, Петр II.
Ее вернули в Кремль, ее ласкали, любили и нежили. Ей воздавали почести. Она снова была царицею!
Пророчество Досифея сбылось-таки. Пережив гонителей своих, пережив внучку, царевну Наталью, и внука, императора Петра, злосчастная царица умерла на воле, в почете и достатке, прожив шестьдесят два года.
Изведав все страдания, которые могло измыслить мстительное воображение ее мужа, царя Петра.
Роковая любовь
(Нинон де Ланкло, Франция)
— Нинон… Боже мой! Нинон, вы ли это? Помните меня?
— Маркиз де Жерсей… Неужели вы думаете, что я могла забыть вас? Я вас узнала с первого взгляда!
— Вы мне льстите, дорогая, ведь за те двадцать лет, что мы не виделись, я порядком постарел.
— Все стареют, маркиз, все стареют… — проговорила изящная дама с яркими синими глазами, нежным лицом и темными, небрежно уложенными кудрями. Она была поразительно хороша, и редкий мужчина, гуляющий в ту пору по Тюильри, не задерживал на ней восхищенного взгляда.
— Все, кроме вас, прекраснейшая! — усмехнулся человек с лицом, столь щедро изборожденным морщинами, что оно казалось изрезанным резцом. — Вы все такая же, вы все такая же, какой были во время наших незабываемых свиданий. Ничуть не изменились! Увидев вас, я уж решил было, что годы обратились вспять. Этих двадцати лет как не бывало!
— Что?! — раздался рядом недоверчивый возглас, и прекрасная дама повернула голову.
На нее изумленно и восторженно смотрел молодой человек, одетый столь же роскошно и изысканно, как и маркиз де Жерсей. Вообще между ними наблюдалось изрядное сходство, вот только глаза у молодого человека были не темными, как у маркиза, а синими, чем-то напоминающими глаза дамы.
— Дорогая моя, — сказал де Жерсей, — позвольте вам представить моего воспитанника. Альберт де Вилье — сын одной… одной моей давней приятельницы, которой… которой давно нет с нами. Я был в некотором долгу перед его матерью, а потому присматриваю за ним. Прошу извинить неотесанность молодого человека, он буквально несколько дней назад прибыл из провинции, из моего бургундского имения. У меня хватило времени только отправить его к хорошему портному и куаферу, однако заниматься его манерами было пока недосуг. Поэтому он и позволил себе прервать нашу беседу.
— Да будь я воспитан при дворе и проходи курс хороших манер у самого шевалье де Лозена, которого считали воплощением куртуазности, и то я потерял бы власть над собой, увидев вас, мадам де Ланкло! — пылко и вполне комильфотно воскликнул юноша.
У него был приятный голос, правильные черты, чудесная улыбка. Но самым красивым в его лице были все же глаза.
— О, вы знаете меня? — улыбнулась дама, которую и в самом деле звали Нинон де Ланкло. — Однако не стоит называть меня мадам. Я никогда не связывала себя узами брака.
— И материнских чувств… — пробормотал де Жерсей, как пишут драматурги, «в сторону».