– До свидания, – она мазнула по мне безразличным взглядом.
«Ущипнуть и поглядеть – что будет», – подумал я и сказал накрахмаленным голосом:
– До свидания.
* * *
Я вернулся как раз в обеденный перерыв. Гришка Шуст со своей Лизой не дождались меня и ушли обедать в столовую трикотажной фабрики. Это рядом, и кормят приличней, чем у нас, комплексными обедами. А я из-за двух совершенно зря перехваченных в пути чебуреков есть не хотел, сидел в кабинете и листал дело Юрия Сорокина, потому что после обеда собирался к нему в тюрьму, на допрос.
Я открыл ящик стола и обнаружил там утренние лимоны. Они выкатились из кулька и свободно раскатывались по пустому ящику. Отрадный глазу желтый плод, подумал я, прохладный и шершавый, полезай в портфель. А из портфеля вытащил наконец целлофановый пакетик с деньгами – вещественное доказательство по делу о спекуляции, которое я зачем-то таскаю с собой вот уже два дня. В сундук его, в сундук! Я пересчитал пачку: трешки, рубли и мятый тряпичный четвертак – итого сто девяносто шесть рублей. Открыл небольшой кованый сундук в углу – он у нас вместо сейфа, для «вещдоков» – и положил пачку. Возможно, сундук и сам был когда-то вещественным доказательством в каком-нибудь давно забытом деле, а потом вот пригодился.
Никогда он не пустует, железный гроб, вечно полон «подарочками»…
В детстве в наш старый двор часто приезжал Шара-Бара на тележке, запряженной унылым, покорным судьбе ишачком. Шара-Бара был старый сухонький узбек в линялом, засаленном на локтях халате, в затертой тюбетейке. Вот из-за угла показывался ишачок: мерно цокая, выходил в середину двора, к большой песочнице. Старик чмокал, дергал вожжи и неожиданным для своей убогой фигурки мощным воплем раскатывал:
– Ша-ар-ряа-а – Барр-ряа-а! Путылкя тащи-и!
Этот призывный вопль был для нас, ребятни, радостным кличем, неким гонгом удачи, знаменовавшим открытие сказочного торга, пиршества удовольствий. Это был призыв к веселию и деятельной радости бытия. Бутылки, пустые целые бутылки без малейшего изъяна и ничего кроме! Ни деньги, ни что-либо другое – только пустые бутылки! За бутылку у старика можно было приобрести какую-нибудь уникальную вещь – трещотку или свистульку с одновременно выдувающимся шариком, или красного глиняного козла, или… Бог знает, что можно было обменять на пустую бутылку! Кажется, у козла сзади было отверстие для свистка, кажется, за козла старик брал две бутылки…
Все содержимое сказочной тележки вместе с хозяином называлось «Шара-Бара». Зимой он не приезжал, только летом и в начале осени. Должно быть, зимой он занимался другим бизнесом. Да, зимой не приезжал, потому что помню себя – в трусах, босым, со сбитыми локтями и коленями, и я мчусь по раскаленному асфальту двора к вожделенной тележке, крепко сжимая за горлышки две бутылки из-под постного масла. Летом и осенью – наверное, поэтому его появление было так сопряжено, так слито воедино с зеленью двора, с обжигающим ступни асфальтом, с иссиня-синим небом моего города.
Только буйная радость, только азарт обмена – пустая, никому не нужная бутылка на одно из волнующих чудес заветной тележки, только буйная радость, только азарт…
Почему же каждый раз, заглядывая в наш сундук с «вещдоками», я вспоминаю тележку «Шара-Бара»? Отчего? Что за мучительная нить связывает их в моем воображении?
– Сашенька-а, приве-ет, – пропел за моей спиной женский голос.
– Привет, красотка, – сказал я, не оборачиваясь.
– Сидишь над сундуком, скупой рыцарь. – Она подошла и обняла меня сзади за шею. – Маленький ты мой!
– Разомкни объятия, – сказал я, не шевелясь, потому что мне приятно было ощущать шеей и щеками шершавость ее свитера. – Сейчас войдет твой Шуст и зарежет меня одним из вещественных доказательств.
– Шуст к тебе не ревнует, – возразила она, захлопнула крышку сундука и села на нее. Теперь Лиза сидела лицом ко мне.
– Почему это не ревнует? – заинтересовался я.
В лице ее мне чудилось что-то испанское – яркое и трагическое. Да что там – просто хороши были оливковые насмешливые глаза под летучими бровями и всегда печальные, даже в улыбке, губы. Лиза нравилась мне, поэтому в разговоре с нею я старался почаще упоминать Григория. Себе напоминал, на всякий случай.
Гришка был женат, но любил не жену, а Лизу. Лизу любил, но и дочку свою четырехлетнюю любил. Так и жил вот уже два года, с тех пор как Лизу встретил. Вырывался к ней после дежурств, раз в неделю, все остальные дни они только смотрели друг на друга, как очумелые, да я вертелся между ними. Лизин сын Ванька называл Григория «папой».
– Мать-Испания… – сказал я, любуясь ее прелестным нервным лицом, – скажи, что отдать за тебя: коня? фамильную шпагу? презренную мою жизнь?
– Ну, как дела в метро? – спросила Лиза. – Договорился?
– Ага, – сказал я, – совсем было договорился, да понимаешь, секретарша там…
– Что секретарша? – насторожилась Лиза.
– Да вот, хорошенькая такая, ласковая, на шее повисла, на грудь припала, говорит, ах, какая у вас романтическая профессия – следователь, у вас, наверное, и наган есть? Прямо не представляю вас без нагана, говорит…
– Врешь ведь? – засмеялась Лиза.
– Ты лучше скажи, почему это Шуст тебя ко мне не ревнует, а? – переспросил я.
– Ты маленький, – ласково объяснила Лиза. Говорила она быстро, с придыханием, с мягким «г». – Ты мой хорошенький, лапонька моя, сынулечка-пупулечка…
– Что за гадости ты говоришь мне, Лизавета? – возмутился я. – Твой Шуст занимался только на два курса раньше меня!
– Все равно, он взрослый, а ты маленький. Надо тебя женить.
– Меня женить трудно, Лиза. Я женщина с ребенком.
Тут вошел ее ржаной красавец Шуст, и она сразу переключила все внимание на него.
– Гришенька, – проворковала Лиза, – в чем это ты рубашку извозил? Нет, не здесь, на локте?
– Ладно, ребята, я в тюрьму поехал, – сказал я, собирая в портфель бумаги. – Если кто придет – буду часа через два.
– Да не на этом локте, а на том!
Гришка выворачивал локти, как кузнечик. Я посмотрел на них обоих, одурелых от безвыходной любви, и вышел из кабинета.
* * *
Прежде чем сесть в автобус, я зашел в гастроном напротив, за «Примой». Такое уж у нас было неписаное правило – едешь на допрос в тюрьму, вези подследственному курево. Законом это, конечно, не предусматривалось.
В гастрономе стояла небольшая очередь за окороком, и я, конечно же, побежал туда и пристроился крайним.
Впереди меня стоял мужчина со свинцовым лицом, помеченным множеством ссадин. Иные были свежие, иные зажившие. Волосы его – серые, редкие – свалялись в косички. Он был уже «хороший» и поэтому преувеличенно трезвым голосом зычно покрикивал:
– Левко! Я здесь! Левко!