— А можно ее попросить, пускай сверху польет мороженое
шоколадом, а то он не любит ванили, — спросил Том. И мама позволила. Он
зажал деньги в кулаке и как был босиком побежал по теплому вечернему асфальту
тротуара, под яблонями и дубами. Город стоял тихий и далекий, слышно было лишь
стрекотанье сверчков где-то за жаркими иссиня-фиолетовыми деревьями, что
заслоняют звезды.
Шлепая босыми пятками по асфальту, он перебежал улицу.
Миссис Сингер важно расхаживала по своей лавке, напевая еврейскую песенку.
— Пинту мороженого? — переспросила она. — И
полить шоколадом? Хорошо!
Том смотрел, как она отвинчивает металлическую крышку
мороженицы, как вертит большой круглой ложкой, плотно набивает пинтовую
картонку и поливает: «Шоколадом? Хорошо!» Он отдал деньги, взял ледяной пакет,
потерся об него лбом и щекой, засмеялся и — шлеп-шлеп босыми ногами — побежал
домой. Позади в лавке миссис Сингер мигнул и погас одинокий огонек, теперь
мерцал лишь фонарь на углу улицы — казалось, весь город погружается в сон.
Том распахнул затянутую сеткой от москитов дверь веранды:
мама все еще гладила. Видно, ей было очень жарко и она была чем-то недовольна,
но все-таки улыбнулась ему.
— Когда папа вернется со своего собрания? —
спросил Том.
— Часов в одиннадцать, а то и позже, — ответила
мама, унесла мороженое в кухню и поделила его. Дала Тому побольше шоколада, немного
взяла себе, а остальное убрала. — Это Дугласу и отцу, когда
вернутся, — пояснила она.
Так они сидели, наслаждаясь мороженым, окутанные глубокой
тишиной летнего вечера. Только вдвоем — мама и он, и вокруг них, вокруг их
домика и улочки — ночь. Том старательно облизывал ложку, прежде чем набрать
следующую; мама отодвинула гладильную доску, отставила утюг, и он понемногу
остывал, а она сидела в кресле у патефона, ела мороженое и говорила:
— Ну и денек выдался, вот жарища-то! Земля целый день
впитывает в себя зной, а вечером опять его отдает. Душно будет спать!
Они прислушивались к ночи, ощущая, как она подступает ко
всем окнам и дверям и как давит тишина, потому что в приемнике сели батареи, а
все пластинки играны-переиграны уже тысячу раз и надоели до смерти; и Том
просто сидел на деревянном полу и смотрел в черную-черную черноту, прижимаясь
лицом к сетке двери так, что на кончике носа отпечатались маленькие темные
квадратики.
— Где же это Дуг? Уже почти половина десятого.
— Придет, — сказал Том.
Уж конечно, Дуглас придет.
Мама пошла мыть посуду, и Том отправился за ней. Каждый
звук, звон ложки или тарелки гулко раздавался в знойном вечернем воздухе. Потом
они молча пошли в большую комнату, сняли с дивана подушки, вдвоем раскрыли его
и разложили — ведь на самом деле это был вовсе не диван, а широченная кровать.
Мама постелила им с Дугласом постель, ловко взбила подушки, Том начал было
расстегивать рубашку, но она сказала:
— Погоди минутку, Том.
— Почему?
— Надо.
— Ты какая-то чудная, мам.
Она опустилась на стул, но сразу же встала, подошла к двери
и позвала. Она звала снова и снова: «Дуглас! Дуг! Ду-уг!» Ее голос уплывал в
душную тьму и тонул в ней без всякого отклика. Даже эхо не отвечало.
— Дуглас! Дуглас! Дуглас! Ду-у-у-гла-а-ас!
Том сидел на полу, и его пронизывал холод, но виной тому
было не мороженое, и не зима, и не летний зной. Он видел — мама то растерянно
озирается, то закрывает глаза, стоит и не знает, что делать, и очень волнуется.
Да, сразу видно — растеряна и волнуется.
Она открыла дверь веранды. Шагнула в темноту, спустилась по
ступенькам, прошла по дорожке под кусты сирени. Том прислушивался к ее шагам.
Она опять позвала.
Молчание.
Она позвала еще два раза. Том все сидел в комнате. Вот
сейчас с длинной-длинной узкой улицы донесется голос Дугласа: «Иду, мам! Не
беспокойся, я иду!»
Но Дуглас не отвечал. Том долгие две минуты сидел, глядя на
раскрытую постель, на молчащее радио и молчащий патефон, на люстру, где как ни
в чем не бывало поблескивали стеклянные висюльки, на ковер, расписанный пунцовыми
и фиолетовыми завитушками. Потом нарочно стукнул ногой о кровать, чтобы
поглядеть, будет ли больно. Оказалось — больно.
Дверь веранды со скрипом отворилась, и мама сказала
— Пойдем, Том. Пройдемся.
— Куда?
— Просто по улице. Идем.
Он взял ее за руку. Они пошли по Сент-Джеймс-стрит. Асфальт
под ногами был все еще теплый, сверчки стрекотали громче прежнего в сгущавшейся
тьме. Они дошли до угла, свернули и двинулись по направлению к Западному
оврагу.
Где-то проплыл автомобиль, сверкнул вдали фарами. На улицах
никаких признаков жизни — ни света, ни движения. Кое-где позади мерцали слабо
освещенные квадраты окон — в той стороне, откуда они шли, не все еще легли
спать. Но очень, очень многие дома уже стояли без огней и спали, а перед некоторыми,
тоже темными, на крылечках сидели их обитатели и вполголоса вели вечернюю
беседу. Кое-где на верандах поскрипывали качели.
— Хоть бы отец был дома, — сказала мама. Она
сжимала в своей большой руке руку Тома. — Ну постой, дай мне только
добраться до этого мальчишки! Душегуб опять вышел на охоту. Он убивает людей.
Всем грозит опасность. Никто не знает, где и когда он вдруг появится. Вот
клянусь, пусть только Дуг придет домой, я его так отколочу, век будет помнить.
Они прошли еще квартал и теперь стояли перед черным силуэтом
немецкой баптистской церкви на углу Чепел-стрит и Глен Рок. В сотне шагов за
церковью начинался овраг. Том уже чуял его: оттуда тянуло канализационной
трубой, сгнившими листьями, душным и влажным запахом сплошных зеленых зарослей.
Овраг был широкий, извилистый, он перерезал город, и мама всегда говорила, что
это и днем-то непроходимые дебри, а уж ночью к нему лучше и близко не
подходить.
Оттого что рядом церковь, страхи должны бы рассеяться, но
Тому все равно было жутко: в этот час, темная, без единого огонька, она
казалась холодной и бесполезной развалиной на краю оврага.