Тому было всего десять лет. Он ничего толком не знал о
смерти, страхе, ужасе. Смерть — это восковая кукла в ящике, он видел ее в шесть
лет: тогда умер его прадедушка и лежал в гробу, точно огромный упавший ястреб,
безмолвный и далекий, — никогда больше он не скажет, что надо быть хорошим
мальчиком, никогда больше не будет спорить о политике. Смерть — это его
маленькая сестренка: однажды утром (ему было в то время семь лет) он проснулся,
заглянул в ее колыбельку, а она смотрит прямо на него застывшими, слепыми
синими глазами… а потом пришли люди и унесли ее в маленькой плетеной корзинке.
Смерть — это когда он месяц спустя стоял возле ее высокого стульчика и вдруг
понял, что она никогда больше не будет тут сидеть, не будет смеяться или
плакать и ему уже не будет досадно, что она родилась на свет. Это и была
смерть. И еще смерть — это Душегуб, который подкрадывается невидимкой, и
прячется за деревьями, и бродит по округе, и выжидает, и раз или два в год
приходит сюда, в этот город, на эти улицы, где вечерами всегда темно, чтобы
убить женщину; за последние три года он убил трех. Это смерть…
Но сейчас тут не просто смерть. В этой летней ночи под
далекими звездами на него разом нахлынуло все, что он испытал, видел и слышал
за всю свою жизнь, и он захлебывался и тонул.
Они сошли с тротуара и зашагали по протоптанной, усыпанной
щебнем тропинке — по обе стороны густо росла сорная трава, и в ней громко,
неумолчно трещали сверчки. Том послушно шел за матерью — большой, храброй,
прекрасной, его защитницей от всего света. Так вдвоем они шли и шли — и вот
остановились на самом краю цивилизации.
Овраг.
Здесь, в этой пропасти посреди черной чащобы, вдруг
сосредоточилось все, чего он никогда не узнает и не поймет; все, что живет,
безыменное, в непроглядной тени деревьев, в удушливом запахе гниения…
А ведь они с матерью здесь совсем одни.
И ее рука дрожит!
Да, дрожит, ему не почудилось… Но отчего? Мама ведь больше,
сильнее, умнее его? Неужели и она тоже чувствует эту неуловимую угрозу, то
зловещее, что затаилось там, внизу, и сейчас выползет из темноты? Значит, можно
вырасти и все равно не стать сильным? Значит, стать взрослым вовсе не утешение?
Значит, в жизни нет прибежища? Нет такой надежной цитадели, что устояла бы
против надвигающихся ужасов ночи? Сомнения разрывали его. Мороженое вновь
обожгло ему холодом горло, все внутри похолодело, по спине пошел мороз,
оледенели руки и ноги; ему вдруг стало очень зябко, точно вновь налетел из
прошлого декабрьский ветер.
Так вот оно что! Значит, это участь всех людей, каждый
человек для себя — один-единственный на свете. Один-единственный, сам по себе
среди великого множества других людей, и всегда боится. Вот как сейчас. Ну
закричишь, станешь звать на помощь — кому какое дело?
Тьма поглотит в одно мгновенье; одно чудовищное, леденящее
мгновенье — и все кончено. Еще задолго до рассвета, задолго до того, как
полицейские начнут прощупывать своими фонариками темную, растревоженную
тропинку и на ней зашуршит щебень под ногами людей, которые в смятении кинутся
на помощь. И даже если они сейчас только в пятистах шагах от тебя, а уж наверно
так оно и есть, темный прибой может захлестнуть за три секунды и отнять у тебя
все твои десять лет, и…
Жизнь — это одиночество. Внезапное открытие обрушилось на
Тома как сокрушительный удар, и он задрожал. Мама тоже одинока. В эту минуту ей
нечего надеяться ни на святость брака, ни на защиту любящей семьи, ни на
конституцию Соединенных Штатов, ни на полицию; ей не к кому обратиться, кроме
собственного сердца, а в сердце своем она найдет лишь неодолимое отвращение и
страх. В эту минуту перед каждым стоит своя, только своя задача, и каждый
должен сам ее решить. Ты совсем один, пойми это раз и навсегда.
Том проглотил комок, застрявший в горле, и прижался к
матери. Господи, не дай ей умереть, молил он. Не делай нам ничего плохого. Папа
придет с собрания через час, и если дома никого не будет…
Мать двинулась по тропинке в дикую чащу.
— Мам, ты за Дуга не бойся, — дрожащим голосом сказал
Том. — С ним ничего не случилось. Ты за него не бойся, с ним ничего не
случилось.
— Он всегда возвращается этим путем. — Голос
матери звенел от напряжения. — Я сто раз говорила ему — ходи другой
дорогой, но эти проклятые мальчишки все равно лезут напролом. Когда-нибудь он
пойдет туда и больше не вернется.
БОЛЬШЕ НЕ ВЕРНЕТСЯ. Это может означать что угодно. Бродяги.
Преступники. Тьма. Несчастный случай. А главное — смерть!
Один во всей вселенной.
На свете миллион таких городишек. И в каждом так же темно,
так же одиноко, каждый так же от всего отрешен, в каждом — свои ужасы и свои
тайны. Пронзительные, заунывные звуки скрипки — вот музыка этих городишек без
света, но со множеством теней. А какое необъятное, непомерное одиночество! А
неведомые овраги, что засасывают, как трясина! Жизнь в этих городишках по ночам
оборачивается леденящим ужасом: разуму, семье, детям, счастью со всех сторон
грозит чудище, имя которому Смерть.
Мать снова громко позвала в темноту:
— Дуглас! Дуг!
И вдруг оба почувствовали — что-то случилось.
Сверчки умолкли.
Стало совсем тихо.
Он и не знал, что бывает такая тишина. Беспредельная,
бездыханная тишина. Отчего замолчали сверчки? Отчего? Какая этому причина?
Прежде они никогда не умолкали. Никогда.
Значит… Значит…
Сейчас что-то случится.
Казалось, овраг напрягает свои черные мышцы, вбирает в себя
все силы спящих городков и ферм на многие мили вокруг. Великая тишина
пропитанных росой лесов, и долин, и накатывающихся как прибой холмов, где
собаки, задрав морды, воют на луну, вся собиралась, стекалась, стягивалась в
одну точку, и в самом сердце тишины были они — мама и Том. Вот сейчас, сию
минуту что-то случится, что-то случится. Сверчки все молчат, звезды опустились
так низко, что, кажется протяни руку — и на пальцах останется позолота. Их не
счесть, звезд, они жаркие, колючие…
Все растет, разбухает тишина. Все острей, напряженней
ожидание. Ох, как темно, пустынно, как бесприютно!
И вдруг далеко-далеко за оврагом — голос:
— Я здесь, мам! Иду, мама! И снова:
— Мам, а мам! Иду!
Шлеп-шлеп-шлеп мчатся ноги в теннисных туфлях по дну оврага:
с хохотом несутся трое мальчишек — брат Дуглас, Чарли Вудмен и Джон Хаф. Бегут,
хохочут…
Звезды взвились вверх, точно десять миллионов ужаленных
улиток втянули свои рожки.
Сверчки застрекотали.