— Верно, — загадочно сказал Том. — В эту
сторону нитки и в ту тоже. Я все вижу. Черти рогатые. Грешники в аду. Хорошая
погода и плохая. Прогулки. Праздничные обеды. Земляничные пиры. — Он с
важным видом тыкал выбивалкой то в одно, то в другое место ковра.
— Да по-твоему выходит, что я держу тут какой-то
пансион, — сказала бабушка, вся красная и запыхавшаяся.
— Тут все видно, хоть и не очень ясно. Дуг, ты нагни
голову набок и зажмурь один глаз, только не совсем. Конечно, ночью видно лучше,
когда ковер в комнате, и лампа горит, и вообще. Тогда тени бывают самые разные,
кривые и косые, светлые и темные, и видно, как нитки разбегаются во все
стороны: пощупаешь ворс, погладишь, а он как шкура какого-нибудь зверя. И
пахнет как пустыня, правда-правда. Жарой пахнет и песком — наверно, так пахнет
каменный гроб, где лежит мумия. Смотри, видишь красное пятно? Это горит Машина
счастья!
— Просто кетчуп с какого-то сандвича, — сказала
мама.
— Нет, Машина счастья, — возразил Дуглас, и ему
стало грустно, что и тут она горит. Он так надеялся на Лео Ауфмана, уж у
него-то все пойдет как надо, он всех заставит улыбаться, и каждый раз, когда
земля, повернувшись от солнца, накренится к черным безднам вселенной, маленький
гироскоп, который сидит у Дугласа где-то внутри, станет поворачивать к солнцу.
И вот Лео Ауфман что-то там прошляпил — и осталась только кучка золы да пепла.
Хлоп! Хлоп! Дуглас с силой ударил выбивалкой.
— Смотрите, вот Зеленый электрический автомобильчик!
Мисс Ферн! Мисс Роберта! — сказал Том. — Би-ип! Би-ип!
Хлоп!
Все рассмеялись.
— А вот твои линии жизни, Дуг, они все в узлах. Слишком
много кислых яблок! И соленые огурцы перед сном!
— Которые? Где? — закричал Дуглас, всматриваясь в
узор ковра.
— Вот эта — через год, эта — через два, а эта — через
три, четыре и пять лет.
Хлоп! Проволочная выбивалка зашипела, точно змея.
— А вот эта — на всю остальную жизнь, — сказал
Том. Он ударил по ковру с такой силой, что вся пыль пяти тысяч столетий
рванулась из потрясенной ткани, на мгновенье замерла в воздухе, — и пока
Дуглас стоял, зажмурясь, и старался хоть что-нибудь разглядеть в
переплетающихся нитях и пестрых разводах ковра, лавина армянской пыли беззвучно
обрушилась на него и навеки погребла его на глазах у всех родных…
Старая миссис Бентли и сама не могла бы сказать, как все это
началось. Она часто видела детей в бакалейной лавке — точно мошки или
обезьянки, мелькали они среди кочанов капусты и связок бананов, и она улыбалась
им, и они улыбались в ответ. Миссис Бентли видела, как они бегают зимой по
снегу, оставляя на нем следы, как вдыхают осенний дым на улицах, а когда цветут
яблони — стряхивают с плеч облака душистых лепестков, но она никогда их не
боялась. Дом у нее в образцовом порядке, каждая мелочь на своем привычном
месте, полы всегда чисто выметены, провизия аккуратно заготовлена впрок,
шляпные булавки воткнуты в подушечки, а ящики комода в спальне доверху набиты
всякой всячиной, что накопилась за долгие годы.
Миссис Бентли была женщина бережливая. У нее хранились
старые билеты, театральные программы, обрывки кружев, шарфики, железнодорожные
пересадочные билеты — словом, все приметы и свидетельства ее долгой жизни.
— У меня куча пластинок, — говорила она. —
Вот Карузо: это было в Нью-Йорке, в девятьсот шестнадцатом; мне тогда было
шестьдесят, и Джон был еще жив… А вот Джун Мун — это, кажется, девятьсот
двадцать четвертый год, Джон только что умер…
Вот это было, пожалуй, самым большим огорчением в ее жизни:
то, что она больше всего любила слушать, видеть и ощущать, ей сохранить не
удалось. Джон остался далеко в лугах, он лежит там в ящике, а ящик надежно
спрятан под травами, а над ним написано число… и теперь ей ничего от него не
осталось, только высокий шелковый цилиндр, трость да выходной костюм, что висит
в гардеробе. А все остальное пожрала моль.
Но миссис Бентли сохранила все, что могла. Пять лет назад,
когда она переехала в этот город, она привезла с собой огромные черные сундуки
— там, пересыпанные шариками нафталина, лежали смятые платья в розовых
цветочках и хрустальные вазочки ее детства. Покойный муж владел всякого рода
недвижимым имуществом в разных городах, и она передвигалась из одного города в
другой, словно пожелтевшая от времени шахматная фигура из слоновой кости,
продавая все подряд, пока не очутилась здесь, в чужом, незнакомом городишке,
окруженная своими сундуками и темными уродливыми шкафами и креслами, застывшими
по углам, будто давно вымершие звери в допотопном зоологическом саду.
Происшествие с детьми случилось в середине лета. Миссис
Бентли вышла из дому полить дикий виноград у себя на парадном крыльце и
увидела, что на лужайке преспокойно разлеглись две девочки и мальчик, —
свежескошенная трава покалывала их голые руки и ноги, и это им явно нравилось.
Миссис Бентли благодушно улыбнулась всем своим желтым
морщинистым лицом, и в эту минуту из-за угла появилась тележка с мороженым.
Точно оркестр крошечных эльфов, она вызванивала ледяные мелодии, острые и
колючие, как звон хрустальных бокалов в умелых руках, созывая и маня к себе всех
вокруг. Дети тотчас же сели и все разом, словно подсолнухи к солнцу, повернули
головы в сторону тележки.
— Хотите мороженого? — спросила миссис Бентли и
окликнула: — Эй, сюда!
Тележка остановилась, звякнули монетки, и в руках у миссис
Бентли очутились бруски душистого льда. Дети с полным ртом поблагодарили ее и
принялись с любопытством разглядывать — от башмаков на пуговицах до седых
волос.
— Дать вам немножко? — спросил мальчик.
— Нет, детка. Я уже старая, и мне ничуть не жарко. Я,
наверно, не растаю даже в самый жаркий день, — засмеялась миссис Бентли.
Со сладкими сосульками в руках дети поднялись на тенистое
крыльцо и уселись рядышком на ступеньку.
— Меня зовут Элис, это Джейн, а это — Том Сполдинг.
— Очень приятно. А я — миссис Бентли. Когда-то меня звали
Элен.
Дети в изумлении уставились на нее.
— Вы не верите, что меня звали Элен? — спросила
миссис Бентли.
— А я не знал, что у старух бывает имя, — жмурясь
от солнца, ответил Том.
Миссис Бентли сухо засмеялась.
— Он хочет сказать, старух не называют по имени, —
пояснила Джейн.