— Вы поможете, мистер Джонас? Неужели вы сумеете?
Мистер Джонас заглянул в недра своего фургона и покачал головой. Теперь, в
ярком свете дня, лицо у него было усталое, на лбу выступили капельки пота. Он
всматривался в груды ваз, облупленных абажуров, мраморных нимф, позеленевших
бронзовых сатиров. Вздохнул. Повернулся, подобрал вожжи и легонько их
встряхнул.
— Том, — сказал он, глядя в спину лошади. —
Мы еще сегодня увидимся. Мне нужно кое-что сообразить. Я немного осмотрюсь и
приеду опять после ужина. Но и тогда… трудно сказать. А покуда…
Он перегнулся и вытащил из фургона несколько нитей японских
хрустальных подвесков.
— Повесь их у брата на окне. Они очень славно звенят на
ветру, совсем как льдинки.
Том стоял с японскими хрусталиками в руках, пока фургон не
скрылся из виду. Потом поднял их и подержал на весу, но ветра не было, и они не
шевельнулись. Они никак не могли зазвенеть.
Семь часов. Город кажется огромной печью, с запада на него
опять и опять накатываются волны зноя, от каждого дома, от каждого дерева,
вздрагивая, тянется тень — черная, точно нарисованная углем. Внизу по улице
идет человек с ярко-рыжими волосами. Они вспыхивают в лучах заходящего, но все
еще жгучего солнца, и Тому чудится: гордо шествует огненный факел, торжественно
выступает огненная лиса, сам дьявол обходит свои владения.
В половине восьмого миссис Сполдинг вышла на заднее крыльцо,
чтобы выкинуть на помойку арбузные корки, и увидела во дворе мистера Джонаса.
— Как Дуглас? — спросил он.
Губы миссис Сполдинг задрожали, она не решалась отвечать.
— Позвольте мне его повидать, — попросил
старьевщик.
Она все не могла вымолвить ни слова.
— Мы с ним старые знакомые, — сказал мистер
Джонас. — Виделись чуть ли не каждый день с тех пор, как он научился
ходить и стал бегать по улицам. У меня кое-что для него припасено.
— Он… — она хотела сказать «без сознания», но вместо
этого сказала: — Он еще не проснулся, мистер Джонас. Доктор не велел его
тревожить. Ох, мистер Джонас, мы просто не знаем, что это с ним!
— Даже если он еще не проснулся, — сказал мистер
Джонас, — мне хотелось бы с ним поговорить. Иной раз слова, которые
услышишь во сне, бывают еще важнее, к ним лучше прислушиваешься, они глубже
проникают в самую душу.
— Извините, мистер Джонас, я просто не могу
рисковать. — Миссис Сполдинг ухватилась за ручку двери, но и не подумала
ее открыть. — Но все равно спасибо вам. Спасибо, что пришли.
— Воля ваша, мэм, — сказал мистер Джонас. Он не
двинулся с места. Стоял и смотрел вверх, на окно Дугласа. Миссис Сполдинг вошла
в дом и закрыла за собой дверь.
Наверху в своей постели тяжело дышал Дуглас. Если
прислушаться, казалось: кто-то выхватывает и снова вставляет в ножны острый
нож.
В восемь часов пришел доктор и, уходя, опять качал головой;
он был без пиджака, галстук развязан, и можно было подумать, что он за один
этот день похудел на тридцать фунтов. В девять часов Том с матерью и отцом
вынесли в сад под яблоню раскладушку и уложили на нее Дугласа: уж если подует
ветерок, тут его почувствуешь скорее, чем в душных комнатах. До одиннадцати они
то и дело выходили в сад к Дугласу, потом завели будильник на три — пора будет
наколоть и сменить лед — и наконец легли спать.
В доме стало темно и тихо, все уснули. В тридцать пять минут
первого веки Дугласа затрепетали.
Всходила луна.
И где-то далеко послышалось пение.
Печальный высокий голос то взмывал вверх, то замирал.
Чистый, мелодичный. Слов было не разобрать.
Луна поднялась над краем озера и поглядела на Гринтаун, штат
Иллинойс, и увидела его весь, и весь его осветила — каждый дом, каждое дерево,
каждую собаку: собаки спали и часто вздрагивали — в нехитрых снах им виделись
доисторические времена.
И казалось, чем выше поднималась луна, тем ближе, громче,
звонче пел тот голос.
Дуглас беспокойно заворочался и вздохнул.
Было это, пожалуй, за час до того, как луна затопила потоком
света весь мир, а быть может, и раньше. Но голос все приближался, и вместе с
ним слышалось словно биение сердца — это цокали лошадиные копыта по камням
мостовой, и жаркая густая листва деревьев приглушала их стук.
И еще изредка что-то поскрипывало, постанывало, будто
медленно открывалась и закрывалась дверь. Это двигался фургон.
И вот на улице в ярком свете луны появилась лошадь,
впряженная в фургон, а на высоких козлах сидел мистер Джонас, и его худое тело
мерно покачивалось в такт движению. На голове у него была шляпа, как будто все
еще палило солнце; изредка он перебирал вожжи, и они колыхались над спиной
лошади, как речные струи. Медленно, очень медленно фургон плыл по улице, и
мистер Джонас пел, и Дуглас во сне словно затаил на миг дыхание и прислушался.
— Воздух, воздух… А вот кому воздуха?.. Прохладный,
отрадный, как ручей течет, холодит, как лед… Купишь разок — запросишь в другой…
Есть и весенний, есть и осенний, из дальних краев, с Антильских островов… ясный
и синий, пахнет дыней… Воздух, воздух, свежий, соленый… чистый, душистый… в
бутылке с колпачком, надушен чабрецом… Всякому на долю, и всласть и вволю,
сколько хочешь вдохнешь — и всего-то за грош!
Потом фургон оказался у обочины тротуара. И вот во дворе
стоит человек, под ногами у него черная тень, в руках зеленоватым огнем
поблескивают две бутылки, будто кошачьи глаза во тьме. Мистер Джонас поглядел
на раскладушку и тихонько позвал Дугласа по имени — раз, другой, третий. Помедлил
в раздумье, поглядел на свои бутылки, решился и неслышно подкрался к яблоне;
тут он уселся на траву и внимательно посмотрел на мальчика, сраженного
непомерной тяжестью лета.
— Дуг, — сказал старьевщик, — ты знай себе
лежи спокойно. Ничего не надо говорить, и глаза открывать не надо. И не
старайся показать, что ты меня слышишь. Я все равно знаю, что слышишь: это
старик Джонас, твой друг. Твой друг, — повторил он и кивнул.
Потом потянулся к ветке, сорвал яблоко, повертел его в руке,
откусил кусок, прожевал и снова заговорил.
— Некоторые люди слишком рано начинают
печалиться, — сказал он. — Кажется, и причины никакой нет, да они,
видно, от роду такие. Уж очень все к сердцу принимают, и устают быстро, и слезы
у них близко, и всякую беду помнят долго, вот и начинают печалиться с самых
малых лет. Я-то знаю, я и сам такой.
Он откусил еще кусок яблока, пожевал.
— О чем, бишь, я? — задумчиво спросил он.