Среди ночи, в половине второго, сквозняки понесли по всем
коридорам соблазнительные запахи. Сверху спускались одни за другим все
обитатели дома — женщины в папильотках, мужчины в купальных халатах на цыпочках
подкрадывались к двери и заглядывали в кухню, освещенную только прихотливыми
вспышками багрового пламени в шипящей плите. Здесь, в темной кухне, среди
грохота и звона, точно привидение, проплывала бабушка; было уже два часа ночи,
и без новых очков она опять плохо видела, и руки ее по наитию нащупывали в
полумраке все, что нужно, сыпали душистые специи в булькающие кастрюли и
исходящие паром котелки с необыкновенной стряпней; она что-то хватала, помешивала,
переливала, и раскрасневшееся лицо ее в отблесках огня казалось совсем красным,
колдовским и околдованным.
Домочадцы тихо-тихо накрыли стол лучшей скатертью, разложили
сверкающее серебро и вместо электричества зажгли свечи, чтобы не нарушить чары.
Дедушка вернулся домой очень поздно — он весь вечер работал
в типографии — и с изумлением услышал, что в столовой, при свечах, читают
застольную молитву.
А еда? Мясо было поджарено с пряностями, соусы приправлены
кэрри, зелень полита душистым маслом, печенье обрызгано каплями золотого меда;
все мягкое, сочное и такой восхитительной свежести, что над столом пронесся то
ли тихий стон, то ли мычанье, словно на лугу в густом клевере пировало стадо.
Все громко радовались, что на них только свободные ночные одеяния и ничто не
стесняет их талии.
В половине четвертого ночи, под воскресенье, когда весь дом
переполнило тепло благодушной сытости и дружелюбия, дедушка наконец отодвинул
свой стул и величественно помахал рукой. Вышел в библиотеку и вернулся с томом
Шекспира. Положил его на доску, на который режут хлеб, и преподнес жене.
— Бабушка, — сказал он, — сделай милость,
приготовь нам завтра на ужин эту превосходную книгу. Я уверен, завтра в
сумерки, когда она попадет на обеденный стол, она станет нежной, сочной, поджаристой
и мягкой, как грудка осеннего фазана.
Бабушка взяла тяжелую книгу обеими руками и заплакала от
радости.
До самой зари никто не ложился спать, все что-то ели на
сладкое, пили настойки из полевых цветов, которые росли в палисаднике, и лишь
когда встрепенулись первые птицы и на востоке угрожающе блеснуло солнце, все
разбрелись по спальням. Дуглас прислушался — в далекой кухне остывала печь.
Прошла к себе бабушка.
Старьевщик, думал он, мистер Джонас, где-то вы сейчас? Вот
теперь я вас отблагодарил, я уплатил долг. Я тоже сделал доброе дело, ну да, я
передал это дальше…
Он заснул и увидел сон.
Во сне звонил гонг и все с восторженными воплями бежали в
столовую завтракать.
И вдруг лето кончилось.
Дуглас обнаружил это, когда они однажды шли по улице. Том
ахнул, схватил его за руку и ткнул пальцем в витрину дешевой лавчонки. Они
остановились как вкопанные: из витрины невозмутимо, с ужасающим спокойствием на
них глядели предметы совсем иного мира.
— Карандаши, Дуг, десять тысяч карандашей!
— Тьфу ты, пропасть!
— Блокноты, грифельные доски, ластики, акварельные
краски, линейки, компасы — сто тысяч штук!
— Не смотри. Может, это просто мираж!
— Нет, — в отчаянии простонал Том. — Это
школа.
Самая настоящая школа! Ну с какой стати паршивые лавчонки
выставляют все это напоказ, когда лето еще не кончилось? Половину каникул
отравили!
Они пошли дальше и дома застали дедушку одного на высохшей,
полысевшей лужайке — он собирал последние редкие одуванчики. Некоторое время
они молча помогали ему, а потом Дуглас склонился к собственной тени и сказал:
— Как, по-твоему, Том, какой у нас получится следующий
год? Лучше этого или хуже?
— Ты меня не спрашивай. — Том подул в стебель
одуванчика, точно в дудку. — Ведь не я создал мир. — Он на минуту
задумался. — Хотя иногда мне кажется, что все это моих рук дело.
И он лихо сплюнул.
— У меня предчувствие, — сказал Дуглас.
— Какое?
— Следующий год будет еще больше, и дни будут ярче, и
ночи длиннее и темнее, и еще люди умрут, и еще малыши родятся, а я буду в самой
гуще всего этого.
— Ну да, ты и еще триллиарды людей не забудь,
пожалуйста.
— В такие дни, как сегодня, мне кажется… что я буду
один, — пробормотал Дуглас.
— Как понадобится помощь — только кликни, — сказал
Том.
— Много ли поможет десятилетний братишка?
— Десятилетнему братишке на то лето будет уже
одиннадцать. Я буду каждое утро развертывать мир, как резиновую ленту на мяче
для гольфа, а вечером завертывать обратно. Если очень попросишь — покажу, как
это делается.
— Спятил!
— Всегда был такой. — Том скосил глаза и высунул
язык. — И всегда буду.
Дуглас засмеялся. Они пошли с дедушкой в погреб, и пока тот
обрывал головки одуванчиков, мальчики смотрели на полки, где недвижными
потоками сверкало минувшее лето, закупоренное в бутылки с вином из одуванчиков.
Девяносто с лишним бутылок из-под кетчупа, по одной на каждый летний день,
почти все полные доверху, жарко светятся в сумраке погреба.
— Вот это здорово, — сказал Том. — Отличный
способ сохранить живьем июнь, июль и август. Лучше и не придумаешь.
Дедушка поднял голову, подумал и улыбнулся.
— Да, это вернее, чем запихивать на чердак вещи,
которые никогда больше не понадобятся. А так хоть на улице и зима, то и дело на
минуту переселяешься в лето; ну а когда бутылки опустеют, тут уж лету конец — и
тогда не о чем жалеть, и не остается вокруг никакого сентиментального хлама, о
который спотыкаешься еще сорок лет. Чисто, бездымно, действенно — вот оно
какое, вино из одуванчиков.
Мальчики тыкали пальцем то в одну, то в другую бутылку.
— Это — первый летний день.
— А в этот день я купил новые теннисные туфли.
— Верно! А это — Зеленая машина!
— Пыль буйволов и Чин Линсу!
— Колдунья Таро! Душегуб!
— По-настоящему лето не кончилось, — сказал
Том. — Оно никогда не кончится. Я век буду помнить весь этот год — в какой
день что было.
— Оно кончилось еще прежде, чем началось, — сказал
дедушка, разбирая винный пресс. — Вот я решительно ничего не помню, разве
только эту новую траву, которую не нужно косить.
— Ты шутишь!