— Значит, так: увидишь за эти три месяца что-нибудь,
что мы делаем опять и опять, — тут же скажи мне. Потом подумай про это — и
тоже скажи мне. А в День труда
[2]
мы все это прочитаем и посмотрим, что у нас
получится за лето.
— А я тебе прямо сейчас скажу кое-что. Бери карандаш,
Дуг. На свете пять миллиардов деревьев. Я это вычитал в книжке. И под каждым
деревом есть тень, верно? Значит, откуда берется ночь? А вот откуда: пять
миллиардов деревьев — и из-под каждого дерева выползает тень. Представляешь?
Вот бы найти способ удержать их все под деревьями и не выпускать — тогда и
спать ложиться незачем, ведь ночи-то и не было бы вовсе! Вот тебе и выходит:
немножко старого и немножко нового.
— Все правильно, тут есть и старое и новое. —
Дуглас лизнул желтый карандаш Тайкондерога (ему ужасно нравилось это
название). — Ну-ка, скажи все это еще разок…
— На свете пять миллиардов деревьев, и под каждым
деревом лежит тень…
Да, лето состоит из привычных обрядов, для каждого есть свое
привычное время и свое привычное место. Обряд приготовления лимонада или
замороженного чая, обряд вина, туфель или босых ног и, наконец, очень скоро,
еще один, полный спокойного достоинства обряд: на веранде вешают качели.
На третий день лета, под вечер, дедушка выходит на веранду и
принимается невозмутимо разглядывать два пустых кольца, свисающих с потолка.
Неторопливо подходит к перилам, уставленным горшками с геранью, точно Ахав,
который испытующим взглядом встречает ясный тихий день и ясное небо; потом
облизывает палец и подставляет его ветру, снимает пиджак — надо же убедиться,
не холодно ли на закате в одной рубашке. Потом издали здоровается с соседями —
те тоже выходят на уставленные цветами веранды, чтобы насладиться теплым летним
вечером; они даже не слышат, как чирикают за стеной или тявкают, точно болонки,
их жены.
— Что ж, Дуглас, давай вешать. Они отыскивают в гараже
качели, стирают с них пыль, выносят на веранду, и дедушка подвешивает их к
кольцам в потолке, точно водружает парадное седло на слона для торжественного и
тихого праздника летних вечеров.
Дуглас легче деда, он первым садится на качели. А потом и
солидный дедушка осторожно пристраивается рядом. И они, улыбаясь и кивая друг
другу, молча раскачиваются взад и вперед, взад и вперед…
Минут через десять на веранду выходит бабушка с полными
ведрами и швабрами, подметает и моет веранду. Из дома выносят легкие стулья,
качалки и шезлонги.
— Люблю выбираться на веранду пораньше, — говорит
дедушка. — Пока еще не так много москитов.
Часов в семь раздается легкий скрип — от столов отодвигают
стулья, а если постоять под окном столовой, услышишь, как там бренчат на
разбитом фортепьяно с пожелтевшими от старости клавишами. Чиркают спички,
булькает вода — во всех кухнях моют посуду, со звоном ставят тарелки сушить на
полку. А потом понемногу на сумеречных улицах под огромными дубами и вязами
оживает дом за домом, на тенистые веранды выходят люди, точно фигурки на часах
с барометром, предсказывающие погоду.
Вот появляется дядя Берт, а то и дедушка, потом отец и еще
кто-нибудь из родных; женщины еще переговариваются в остывающей кухне, мужчины
первыми выходят в сладостную тишь вечера, попыхивая сигаретами, и наводят
порядок в своем собственном мире. На веранде зазвучат мужские голоса; мужчины
расположатся поудобнее, задрав ноги повыше, а мальчишки, точно воробьи,
усядутся рядком на стертых ступеньках или на деревянных перилах, и оттуда за
вечер уж непременно что-нибудь свалится — либо мальчишка, либо горшок с
геранью.
И наконец за дверью на веранде вдруг возникнут, точно
привидения, бабушка, прабабушка и мама, и тогда мужчины зашевелятся, встанут и
придвинут им стулья и качалки. Женщины принесут с собой всевозможные веера,
сложенные газеты, бамбуковые метелочки или надушенные носовые платки и за
разговором будут ими обмахиваться.
Они болтают без умолку целый вечер, а о чем — назавтра никто
уже и не вспомнит. Да никому и не важно, о чем говорят взрослые; важно только,
что звук их голосов то нарастает, то замирает над тонкими папоротниками,
окаймляющими веранду с трех сторон; важно, что город понемногу наполняется
тьмой, как будто черная вода льется на дома с неба, и в этой тьме алыми точками
мерцают огоньки, и журчат, журчат голоса. Женщины сплетничают и отмахиваются от
первых москитов, и те начинают в воздухе свою неистовую пляску. Мужские голоса
проникают в старое дерево домов; если закрыть глаза и прижаться головой к
доскам пола, слышно, как рокочут голоса мужчин, точно отдаленное землетрясение,
оно не прекращается ни на миг, только слышится то чуть тише, то погромче.
Дуглас растянулся на сухих досках веранды, счастливый и
умиротворенный, — голоса эти никогда не умолкнут, они будут вечно
обволакивать говорливым потоком его тело, его сомкнутые веки, вливаться в
сонные уши. Качалки потрескивают, как сверчки, сверчки стрекочут, как качалки,
а поросшая мхом бочка для дождевой воды под окном столовой рождает все новые
поколения москитов и дает тему для разговора еще на множество лет.
Как хорошо летним вечером сидеть на веранде; как легко и
спокойно; вот если бы этот вечер никогда не кончался! Это — вечные, надежные
обряды; всегда, до скончания века будут вспыхивать трубки курильщиков, в
полутьме будут мелькать бледные руки и в них — вязальные спицы, будет шуршать
серебряная обертка мороженого, кто-нибудь все время будет приходить и уходить.
Потому что за вечер непременно кто-нибудь придет — из соседних домов или те,
кто живет на другой стороне улицы; проедут на своем маленьком жужжащем
автомобильчике мисс Ферн и мисс Роберта, иногда они захватят Тома или Дугласа
прокатиться вокруг дома, а возвращаясь, посидят на веранде, обмахивая веером
пылающие щеки; или мистер Джонас, старьевщик, поставит свой фургон с лошадью
где-нибудь под деревьями и впопыхах поднимется по ступенькам — сразу видно, ему
не терпится рассказать что-то новенькое, еще не слышанное, и, как ни странно,
это и правда бывает что-нибудь новое. И наконец, дети — они бегают где-то в
темноте, напоследок играют в прятки или в мяч, а потом, когда уже вовсе ничего
не разглядеть, запыхавшись, с разгоревшимися лицами, точно бумеранги, неслышно
возвращаются к дому по бархатной лужайке и затихают под мерное журчанье на
веранде, и голоса журчат, журчат, баюкают их и усыпляют…
Как чудесно лежать в ночи папоротников, трав, в ночи
негромких сонных голосов, все они шелестят, и сплетаются, и из них соткана
тьма. Взрослые давно о нем забыли — ведь он притаился, лежит тихий как мышонок,
слушает, как они строят планы для него и для себя тоже. И голоса их замирают,
плывут с освещенным луной табачным дымком, а мотыльки, точно оживший поздний
яблоневый цвет, тихонько стучатся в далекие уличные фонари, и голоса уплывают и
льются в грядущие годы…