11. Чухлинка – Кусково
11.1 C. 21. Кусково —
железнодорожная платформа на востоке Москвы в одноименной местности (по названию бывшего села Кусково и подмосковного усадебного и дачного района), в черте Москвы с 1960 г.
11.2 Ну так вставай и иди. —
Перифраз лейтмотива всей поэмы – библейской фразы «талифа куми» (см. 26.17).
11.3 …ты каждый день это утверждаешь. Не словом, но делом. —
Восходит к идиоме «доказать не словом, но делом», то есть путем практических действий, а не пустых, вербальных объяснений и обещаний; в Новом Завете сказано: «Дети мои! станем любить не словом или языком, но делом и истиною» (1 Ин. 3: 18).
Кроме этого, в претензии Веничкиных соседей слышна реминисценция евангельских слов: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (Ин. 1: 1), которые переводит Фауст в трагедии Гёте, – при этом его перевод поэтапно трансформируется из «слова» в «дело»: «В начале было Слово», затем – «В начале Мысль была», дальше – «Была в начале Сила», и наконец – «В начале было Дело» («Фауст», ч. 1; пер. Б. Пастернака).
Также у Иоанна есть выражение «явить делом»: «Перед праздником Пасхи Иисус, зная, что пришел час Его перейти от мира сего к Отцу, явил делом, что, возлюбив Своих сущих в мире, до конца возлюбил их» (Ин. 13: 1).
У Саши Черного в ситуации, когда «курчавый и пылкий брюнет» пытается соблазнить «поэтессу бальзаковских лет» и дает волю своим низким, «физическим» чувствам, звучит сходное: «Здесь не думские речи министра, / Не слова здесь нужны, а дела» («Недоразумение», 1909).
11.4 C. 22. …ты как лилея!.. —
Лилея (устар., поэтич.) – то же, что лилия – цветок, символизирующий в поэзии чистоту и возвышенность чувств. Чаще использовался литераторами в более современной форме «лилия»; например, у Лохвицкой есть: «Я „мертвая роза“, я лилия чистая / Я нежусь в сияньи серебряных грез» («Мертвая роза», 1896–1898).
Левин относит собственно «лилею» к «поэтическому языку допушкинской поры» (Левин Ю. Комментарий к поэме «Москва – Петушки»… С. 39). Однако ее без труда можно отыскать как непосредственно у Пушкина: «И на лилею / Нам укажи» («Роза», 1815), так и у более поздних поэтов, например у Мея: «Я – цветок полевой, я – лилея долины» («Еврейские песни», 1856), «Под лилейно-белой шеей / Как под вешнею лилеей» («Хороша ты, хороша…», 1859); у Фета: «Как лилея глядится в нагорный ручей…» («Alter ego», 1878); у Надсона: «белоснежные лилеи» («Из Гейне», 5 («Розы щечек, чудных глазок…»), 1880), «чуткое сердце мое / Поселилось в лилее душистой» («Из Гейне», 6 («Я хотел бы, чтоб чуткое сердце мое…»), 1880); у Сологуба: «Белей лилей, алее ала / Бела была ты и ала…» («Любовью легкою играя…», 1901) (и цитата из него у Кузмина: «Ложится снег „белей лилеи“…» («При посылке цветов в мартовский вторник», 1911)), «С невинной белизной лилеи…» («Любви неодолима сила», 1921); у Анненского: «Чтоб ночью вянущих лилей / Мне ярче слышать со стеблей / Сухой и странный звук паденья…» («Лилии», 3 («Падение лилий»), 1901), «Лилеи нежные листы <…> Всю ночь потом уста лилей / Там дышат ладаном разлуки» («Лилии», 1 («Второй мучительный сонет»), 1904), «Льют лилеи небывалый / Мне напиток благовонный…» («Лилии», 2 («Зимние лилии»), 1904), «Аромат лилеи мне тяжел, / Потому что в нем таится тленье…» («Аромат лилеи мне тяжел…», 1910), «Одной лилеи белоснежной / Я в лучший мир перенесу / И аромат и абрис нежный» («Еще лилии», 1910); у Вячеслава Иванова – ассоциирующиеся с мотивом «Талифа куми» строки: «Встань, на лазури стройных скал / Души, белея, / И зыбля девственный фиал, / Моя лилея!» («Лилия», 1904); у Саши Черного: «Шея белее лилеи / И стан, как у леди Годивы» («Городская сказка», 1909).
Здесь, в контексте устойчивой двойнической пары «Веничка – Христос», возможна еще и реминисценция стихотворения Мандельштама о распятии Христа: «И царствовал, и никнул Он, / Как лилия в родимый омут» («Неумолимые слова… Окаменела Иудея…», 1908).
11.5 C. 22. …есть такая заповеданность стыда, со времен Ивана Тургенева… —
Иван Сергеевич Тургенев (1818–1883) – русский писатель. Веничка апеллирует, прежде всего, к его программным повестям «Ася» (1858) и «Первая любовь» (1863) (см. 26.19), а также ко всей его прозе в целом, где любовные переживания героев носят ярко выраженный духовный, то есть лишенный эротики и сексуальности, характер, что является типичным для всего творчества Тургенева. О чем – у Гумилева:
Мне не нравится томность
Ваших скрещенных рук,
И спокойная скромность,
И стыдливый испуг.
Героини романов Тургенева,
Вы надменны, нежны и чисты,
В вас так много безбурно-осеннего
От аллеи, где кружат листы.
(«Девушке», 1910)
Вообще Тургенев как нравственный ориентир – тема для русской литературы достаточно распространенная. Например, один из персонажей Эренбурга вспоминает: «Перебрав все литературные воспоминания, я остановился на Тургеневе, я избрал его своим наставником и поводырем. Но от этого мало что изменилось: следуя заветам Тургенева, я продолжал ходить в поле, декламировать стихи и выразительно вздыхать <…> Только однажды, в горячий июльский полдень, увидев Вильгельмину [возлюбленную рассказчика], плавно проносившую через двор облака своей божественной плоти, я не выдержал и, пренебрегая всеми литературными уроками, прилип губами к ее белой руке» («Тринадцать трубок», 1923, «Седьмая трубка»).
Существительное «заповеданность» встречается в финале «Фауста» Гёте:
Здесь – заповеданность
Истины всей.
Вечная женственность
Тянет нас к ней.
(Пер. Б. Пастернака)
11.6 …клятва на Воробьевых горах… —
Речь идет о знаменитой клятве Герцена (см. 25.19) и его друга, публициста и революционера Николая Огарева (1813–1877), данной ими в окрестностях Москвы, на Воробьевых (в советское время – Ленинских) горах, в 1826 г. (по другой версии, в 1827 г.). Они клялись всю свою жизнь отдать делу борьбы за освобождение русского народа. Герцен так описывает эту сцену:
«Воробьевы горы <…> скоро сделались нашими „святыми холмами“. <…> Запыхавшись и раскрасневшись, стояли мы там, обтирая пот. Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необозримое пространство под горой, ветерок подувал на нас, постояли мы, постояли, оперлись друг на друга и, вдруг обнявшись, присягнули, в виду всей Москвы, пожертвовать нашей жизнью на избранную нами борьбу. Сцена эта может показаться очень натянутой, очень театральной, а между тем через двадцать шесть лет я тронут до слез, вспоминая ее, она была свято искренна, это доказала вся жизнь наша. <…> С этого дня Воробьевы горы сделались для нас местом богомолья, и мы в год раз или два ходили туда, и всегда одни. Там спрашивал меня Огарев, пять лет спустя, робко и застенчиво, верю ли я в его поэтический талант, и писал мне потом (1833) из своей деревни: „Выехал я, и мне стало грустно, так грустно, как никогда не бывало. А все Воробьевы горы. Долго я сам в себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но на Воробьевых горах этот восторг не был отягчен одиночеством, ты разделял его со мной, и эти минуты незабвенны, они, как воспоминания о былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я только видел лес; все было так сине, сине, а на душе темно, темно“». («Былое и думы», ч. 1, гл. 4).