– Марина Яковлевна, – позвала Настя негромко.
– Погоди, – крикнула та, совершенно забыв, как совсем недавно убедительно притворялась глуховатой. – Руки полны.
И, выглянув через минуту из-за кухонной двери, напустилась:
– И что ты вылезла? Не хватало ещё на пол в комнате лить. Ну-ка иди обратно. Второе полотенце сейчас дам. Не подумала, что ты такая длинноволосая – сразу бы два приготовила.
Она, всё ещё бурча, скрутила в рулон полотенце и свежую футболку – и у Насти не осталось сомнений, кто сделал аккуратные и ураново-плотные роллы из одеял и комплектов постельного белья. Видимо, у Марины были свои представления о компактности.
– Кто там был? – спросила Настя, торопливо оборачивая мокрые волосы полотенцем и ныряя в широкую горловину футболки с обещанием сладкой жизни.
– Убогих и сирых земля кормит, – многозначительно сообщила Марина и отбыла на кухню, откуда маняще запахло кофе. В джинсы влезать не хотелось, хотя незваная помощница оказалась права – каким-то таинственным образом она сумела придать им более-менее приличный вид. Футболка была достаточно длинной, поэтому Настя решила, что дома она вполне может считаться платьем, и надела только её и трусики.
– Я и говорю: блаженная, – констатировала Марина, оценив её внешний вид. – В рубище и с благодатью на физиономии. Понятно, почему тебя до сих пор за попрошайничество не посадили: юродивых судьба бережёт.
А Настя сглотнула, увидев заваленный продуктами стол.
– Благодетельница, – проговорила она, забыв про обиду. Пустой желудок издал череду заунывно-благодарных звуков.
– То-то я смотрю, худая какая. Ты ешь ли вообще?
– Вообще – да, – твёрдо ответила Настя, опасливо садясь к столу и ожидая новых нападок. – А можно мне вон ту грушу? И когда вы всё это купили? Я же мылась всего минут пятнадцать.
– Не хватало ещё бегать. Моего тут кофе, бутерброды с ветчиной и сыром и сахар. А пирогом, вареньем и грушами-яблоками тебя судьба балует.
Настя непонимающе захлопала глазами, но ничего не спросила: рот наполнился вязкой слюной, так ей хотелось впиться зубами в жёлтую, спелую до прозрачности грушу.
– Гном этот серый приходил, – объяснила Марина. – С новосельем, говорит, бабушка, угощайтесь. А какая я ему бабушка, шпеньку? Евонная бабушка батареей командовала в Крымскую войну…
Жалость к несправедливо обруганному соседу заглушил отчётливый голос голода. Настя, обжигаясь, отпила кофе, позволив ему проложить горячий путь для другой еды. Груша оказалась такой сладкой, словно её нарочно кто-то вымачивал в меду. Настя быстро уплела две и потянулась за третьей, но неумолимая Марина отодвинула тарелку, сообщив с суровой решительностью: «Хватит дизентерию жрать. Кофе пей, а то глаза совсем совиные, а тебе к доктору, если помнишь», и подвинула Насте чашку и большой пирог, на поверку оказавшийся с луком. Золотистый, тёплый, с толстой плетёной косой вдоль хребта, пирог ушёл мгновенно. Тело, недавно гудевшее протяжно и тоскливо, словно пустой глиняный сосуд, забытый на ветру гончаром, теперь наполнялось благословенным сытым теплом. Настя почерпнула ложкой варенье и отправила в рот.
– Ты что это, матушка моя? Ну-ка, перестань… – раздался откуда-то издалека перепуганный голос Марины. Настя почувствовала, что от лица отхлынула кровь. Онемели руки.
Она вспомнила. Она всегда помнила этот вкус. Это варенье напомнило о маме. Нет, она никогда не готовила ничего такого – мама вообще плохо умела заготавливать, этим всегда занималась бабушка.
Такое варенье им однажды прислали в посылке. И там было что-то ещё… что-то, что Настя должна была, но никак не могла вспомнить. Припомнилось только мамино удивлённое лицо, когда бабушка забрала варенье и вывалила на компостную кучу, а потом сожгла на заднем дворе какие-то листки. Книгу? Журнал? Письма? Потом ещё приходили посылки – иногда с вареньем, но чаще просто большие коричневые конверты, и мама их прятала в комнате у Насти или в том самом погребе, где бабушка оставила свой последний подарок – волшебную книгу. А потом мама забрала Настю и села на поезд. А потом её не стало – и у Насти осталась только бабушка Соня.
Воспоминания нахлынули с такой силой, что голова закружилась, в глазах потемнело, рот наполнился вязкой слюной. Мир, в одно мгновение утративший краски, превратился в серую воронку, затягивавшую Настю куда-то в глубь дней и лет, туда, откуда звал её знакомый голос арестанта Морозова.
Жаркий летний вечер сменился пронизывающим холодом. Пахло влажной землёй, плесенью, железом и чем-то ещё, едва уловимым, страшным. Пахло страданием и смертью – мучительной, чёрной, но желанной. Ведь смерть – это выход. Единственный для тех, кого пытаются лишить последнего права – права умереть по собственной воле…
* * *
Нет больше воли, нет свободы, нет никакого вчера и сегодня, а есть лишь зажатое меж четырёх холодных стен сейчас. Узенькое «сейчас» длиной в четыре шага – от прикрученной к полу койки до зарешеченного окна.
В сером мареве Настя различила невысокий потолок над собой. Заглянувшая в окно луна отчётливо, тонкой старательной кистью вывела каждый камень, каждую трещину в нём, ноздреватые комья раствора и сизый налёт плесени.
Девушка попыталась сесть. Скрипнула панцирная сетка. На кровати не было ни матраса, ни тюфяка, лишь голые перекрестья металлической проволоки. Рыжие пятна ржавчины на железных ножках. Блестящие шляпки болтов, которыми они прикручены к полу – видимо, кто-то год за годом пытался вывернуть их пальцами, но только отполировал, и луна, не отыскав другого зеркала в тёмном каземате, смотрелась в них, красуясь. Лунный свет. Здесь от него не спрятаться. Тьма забилась в углы, вязкая, как гудрон, чёрная, густая. Забилась, и поджала чёрные щупальца, чтобы не касаться бледных лунных лучей. Кожа от них начинала светиться потусторонней мертвенной белизной, под которой, словно диковинные черви, синели, сплетаясь и мерно дыша, тёмные вены. Казалось, лунный свет впитывается под кожу, истончая ткани, и вот-вот пред ликом госпожи Луны предстанет белый костяной остов. Оголится череп, выпадут из глазниц глаза, расступятся губы, истают дёсны, открыв улыбку мертвеца.
Мертвеца, которому отказали в смерти.
Настя попыталась встать, но сил не было. Тощие ноги подломились, словно палочки из варёного сахара, и она снова упала на кровать – без стона, потому что тело уже не в силах было чувствовать боль и рассказать о ней измученному мозгу.
Но тут лунный свет съёжился и отступил к окну, подобрав разлитые шёлком по всему полу белые одежды. Справа от окна от стены отделилась широкой полосой тень, такая густая, что, казалось, перед лицом опустили плотную вуаль. За ней, за невесомой пасмурной завесой, за которой должна была бы остаться каменная стена, начал клубиться серый туман. Запах плесени и сырости усилился, тьма превратилась в сизые облака, похожие на комья мокрой ваты, и из неё выступили трое в одинаковых коричневых балахонах с надвинутыми на лица капюшонами. Одна из фигур, самая крупная и рослая, двигалась чуть впереди, а две другие, странно сникшие, остановились на границе тьмы.