Так вот что это было! Маруся наконец решила давнюю загадку. Это что же? Он тогда на чердаке на жалость давил? Ждал душещипательного разговора, предложений помочь с ее стороны… Ну и так далее. Ох, скукота. Всего-то.
«Но собак-то он все-таки отогнал! Одним непонятным словом!» – вспомнила Маруся и отчего-то утешилась.
Письмо
Была еще не дающая до сих пор покоя история с письмом, когда Маруся безоглядно сунулась в пучину чужого горя.
Ярко-желтый конверт с сине-красными «авиа»-полосочками по краям так и просился: «Подними меня». Странно, что есть сейчас люди, которые все еще пишут друг другу письма. Что-то в этом есть трогательное, магическое даже. Летит к тебе через расстояние бумага, до которой дотрагивался думающий о тебе человек.
«Подними меня!» – звал конверт. Как только проезжающие машины его не заляпали? Ну, ребята и подняли.
Конверт оказался аккуратно открытым, – значит, письмо прочли и выронили, наверное: вон, какое оно большое!
Ребята-первокурсники только что сдали первый в жизни экзамен первой университетской сессии. Гора с плеч! Шли отмечать. А тут вон письмо подвернулось.
– А знаете что? Давайте купим конверт побольше, адрес надпишем и отправим, – предложила Маруся.
Почта как раз находилась неподалеку.
– Ага, – согласился Михей, доставая из конверта желтые листочки с веночками синих незабудковых цветочков на полях. Он встал в позу и прочитал ораторским голосом:
– Здравствуй, сука!
Поднялся восторженный смех.
– Во прикол! – восхитился Колян. – Как это там: «Здравствуй», но – «сука»! Или – «сука», но все-таки хрен с тобой – «здравствуй»! Ржунимагу!
Будущие журналисты ощутили гурманский восторг от нелогичной состыковки двух достаточно привычных, обыденных слов. Все окружили Михея, который снова по-дикторски возвестил:
– «Здравствуй, сука! Как ты смеешь разыскивать нас с Алешей? Что тебе еще от нас надо? Два года нет со мной моей ненаглядной Ирочки, а ты все поганишь воздух своим мерзким дыханием. Из-за тебя, тварь, я не могу быть рядом с доченькой, не могу посадить цветочки на ее могилке, яичко на Пасху принести, показать Алешеньке, где его мамочка спит вечным сном…»
– Все, не могу! – Михей передал письмо Марусе. – Читай сама, если хочешь. А мне от этой злобы мозг выносит.
Маруся взяла листочки у Михея, расправила их и тихо продолжила:
– «Что ты, сволочь, сотворила с моей девочкой, со всеми нами? Ты думаешь, твой муж – министр бывший, так тебе все позволено? За что вы Ирочку гнобили, в чем все время ее подозревали? Что она что-то урвать от вас хочет, что не по любви за вашего сына вышла, а ради каких-то благ немыслимых?
Ну и какие блага вы своему-то сыну дали? Дачу с машиной? Какое от них счастье? Так ведь и того ж не дали. Все боялись, вдруг Ирочка чем-то попользуется, что-то ей перепадет. Больные люди! Я помню, как Андрей от вас, родителей своих, приходил и плакал: «Они меня заставляют из квартиры выписываться, не нужен я им, Ириша!» И я тогда пришла твоего сына утешать: «Мы тебя любим, Андрюшенька, ты наш». И из вашей пятикомнатной – в нашу двухкомнатную. Еще паспортистка очень удивлялась, тоже думала, что мы какую-то махинацию затеваем, раз человека со ста сорока метров на двадцать семь прописываем. «Все равно, – говорит, – вас на очередь не поставят». А то мы не знали! А ничего, главное – в любви жить, пусть в тесноте, да не в обиде.
Я все думаю, думаю сейчас, вспоминаю… За что можно было мою Ирочку ненавидеть? И мне кажется, я поняла. Не надо думать, за что. Тебе же все равно, кто перед тобой. Ты попросту от человеконенавистничества бодреешь, как тесто на дрожжах расправляешься. Тебе же вечно с кем-то бороться надо. Я все вспоминаю, вспоминаю… Ира в первый раз в дом ваш пришла, невестой сына вашего единственного, а будущий свекор ей лекцию устроил по вопросу дружбы народов. Бывают, мол, хорошие евреи, а бывают и очень плохие. Отчество Ирочкино вас не устроило. Ирина Ильинична. Сразу встопорщились. Ну да. Папа у нее Илья Моисеевич. Испугались за чистоту своей крови.
А еще интересно, вспоминаешь ли ты, стерва, что именно своему же собственному сыну сказала, когда он вас порадовать захотел известием, что внук у вас должен на свет появиться? Наверняка не вспоминаешь! Слово не воробей. Вылетело – и нет его! Ничего! Зато я помню. Ты вместо поздравлений вот что произнесла: «Ну что, добилась твоя красавица своего, захомутала тебя окончательно?» Да было бы кого хомутать! Он же пить из-за вас, зверей, начал, он мучился, он любви вашей хотел! А вы тряслись над своим имуществом, как будто оно хоть что-то стоит.
Ирочка все терпела, ангельский характер у нее был. Все просила Андрюшу тебе звонить – мол, это же твоя мама, она скучает. А тот как позвонит, так чуть не со слезами трубку кладет: хорошо поговорили!
А помнишь, что твой старый козел про Алешеньку сказал, когда его новорожденного увидел?
«Настоящий иудей!» – говорит.
Это нормальное приветствие собственному внуку? Эта кроха маленькая только на свет появилась, а вы его уже определили, куда положено. И как это он еще сдержался, «иудей» вымолвил, а не «жид». Выдержка министерская сказалась. Мы с Ильей оценили.
Ну хорошо. Родился на свет Божий Алеша Антонов – «настоящий иудей». Ну и ушли бы вы из нашей жизни, дали бы дышать спокойно. Нет! Тебе надо было свое диктовать: «Ира, надо работать, нельзя на мужниной шее сидеть». Ты у своего всю жизнь сидела, тебе оттуда, с шеи его, видней всегда было, что хорошо, что плохо. А как ты ей хвасталась, что тринадцать абортов сделала? Мать-героиня! Может, тебе орден за это потребовать? Или пенсию персональную назначить? Похлопочи, а вдруг и правда получится.
Ты бы хоть оценила, что Ира тебя слушалась, мальчика по выходным в гости возила: к дедушке с бабушкой. А бабушка еще иной раз и от ворот поворот даст – почему приехали без предупреждения, мы сегодня никого не принимаем. Стыд-то какой! Это своим детям такое говорить! И земля тебя до сих пор носит!
А деточки моей нет! Из-за тебя, черная ведьма!
Ты ее довела своим эгоизмом. Как она мучилась, как страдала от каждой твоей выходки! Вот все и сказалось. А она все о папе своем беспокоилась, все просила не говорить ему, что с ней: он после инфаркта, ему нельзя волноваться. Но пришлось Илье Моисеевичу поволноваться, на могиле своей дочери поплакать. Пришлось ему решение принять. Уж до чего кроткий он человек, а не выдержал. Смрад от всех вас исходит. Нельзя с такими, как вы, одним воздухом дышать. Вот и увез нас Илюша, жену свою русскую, сиротину горькую, и внука своего, «настоящего иудея».
А ты теперь, Зина пишет, верующей стала, в церковь ходишь. Думаешь, Бог простит тебя, убийцу? Теперь ты Алешенькину фотографию на иконке нацеловываешь! Что ты опять наколдовать хочешь? Чего вымаливаешь? Не видать тебе нашего мальчика, не достать, не найти! У него и имя другое, и фамилия. И все его здесь любят, ласкают. И учится он лучше всех. Но не твоими молитвами. За сына своего лучше молись, который от бутылки до бутылки живет. И если мы с Алешенькой приедем на Ирочкину могилку, когда он взрослый станет и вы не сможете его отнять, он тебя даже не узнает. Другого ты не заслужила».