Старик, опешив от такой бесцеремонности, послушно наклонил голову.
– Нет, ещё повернитесь…
Арам, подняв брови, обернулся к ребятам:
– Она?
– Настасья!.. – разом выдохнули девочки.
– Чаво? – изумился лагерный. – Меня Семёном ваще-то звать… А ты, – тут он повернулся почему-то к Вике Незнамовой, – токмо путаешь всех. Зря я тебе всё рассказывал, ох, зазря…
Вика вздохнула и виновато опустила голову.
* * *
Когда-то очень-очень давно на том месте, где теперь располагался детский лагерь, была богатая помещичья усадьба. Было в ней шумно и многолюдно. И… многоразно – тоже было. Жили там, конечно, и домовые, и кикиморы домашние, а уж коловерш
[7] разных, дворовых, конюшенных, банников и овинников
[8] – и вовсе без счета.
Семён был в те времена банником – присматривал за большой купальней: парку поддавал, следил, чтобы люди в бане не угорели ненароком. Мог и подшутить, конечно, над человеком – если ему не нравился кто. Кипятком ошпарить, напугать так, что выбегал тот из бани в одном исподнем. Но в целом Семён был существом не вредным, да и пакостил больше по обязанности, чем по душевному велению. Шишига
[9] одна знакомая ему нравилась.
А потом люди покинули усадьбу, и долгое время никто здесь не жил, кроме случайно забредавших бродяг. Конюшни и бани ветшали потихоньку, и разные уходили из них кто куда. Ушла и шишига-купальница, и прочие старые знакомцы… В конце концов Семён остался однажды один во всей усадьбе. Тоскливо стало, сонно. Думал было уйти вслед за всеми – а тут вдруг явились снова люди, стали что-то перестраивать, возводить вокруг новые корпуса… Барский дом восстановили, выкрасили; рухнувшую крышу настелили заново… Потом приехали дети, и стало в бывшей усадьбе снова шумно и многолюдно.
И Семён решил – оставаться! Хозяином, домовым… лагерным! Должен же кто-то за таким большим хозяйством присматривать. Тут – то леший расшалится, то русалки озорничают, пугают приезжих. А от детишек хлопот сколько! Только успевай поворачиваться – за всем присмотри, всюду прибери, лешаков да русалок с кикиморами приструни… Вон сколько забот!
Ожил бывший банник, будто помолодел вместе со старой усадьбой. Вот только злился на своих «постояльцев» иной раз. Эка мусорят! А шумят! А безобразничают! Ну пугал порой. А как с ними ещё? Ведь не угомонишь же!
Жил по старой привычке при купальне: ночевал в умывальной комнате в одном из корпусов. Носил, как в старые времена, банную рубаху. Выходил по ночам со своей метлой, бродил с ворчанием по корпусам и оставлял повсюду мокрые следы босых ног.
Одиноко порой бывало. С лешими-то да с русалками домашние разные издревле не ладят. Думал иной раз показаться кому из людей – да старые привычки не давали, Правила.
А раз явилась в лагерь девчонка-проныра, всюду-то она пролезет, всё-то вызнает, ничего от неё не укроется… Вот и подстерегла она однажды Семёна с его метлой. Да он уж и рад был – всё какая-то компания.
Третий год подряд приезжала Вика Незнамова в лагерь «Солнышко» на всё лето. И каждый год её здесь одновременно и с нетерпением, и с досадой поджидал бывший банник Семён. Ей он рассказывал о старой усадьбе, с ней же делился новостями о лагере. Надо же и лагерному с кем-то словом перемолвиться!..
* * *
– Так что, – с каким-то даже разочарованием протянула успокоившаяся, наконец, Лизанька, – нет никакого привидения?!
Ребята расположились уже кто как: некоторые лежали на кроватях, кто-то сидел на полу, кто-то обнимал подушку.
– Ну я тута опосля отбоя кажный день прибираю… отродясь никаких девиц не видал таких. Призрачных.
– А стоны как же?
Семён глянул коротко, исподлобья:
– Та уж застонешь с вами…
– Так выходит, – Эля повернулась к Вике, её тон не предвещал ничего хорошего: – Ты нас нарочно пугала?!
– Ну так ведь интереснее! – оправдывалась Незнамова.
– А Настасьи никакой поди вообще не было? – зловеще продолжала допрашивать её Эля. – А статуя – чья? – Она снова обернулась к лагерному.
– Стату́я-то? Стату́я – то колхозница была: как усадьбу перестраивали, её и поставили. А потом порушилась она. А Настасья-то была, отчего же…
– Вот! – торжествующе вставила Вика.
– Из-за ней, балбески, тут и пусто стало, – вздохнул Семён и почесал кудлатую голову. – Сбежала, вишь ты, от батюшки ро́дного в столицу и в балерины поступила. Скандал был, уууу! Проклял её барин, конечно, как положено. Знакомый гардеробный один сказывал, мол, на питербурхских сценах блистала наша Настасья. А потом – чего, помирилась с батюшкой, куда ему деваться-то было. Дочь-то одна. Тока в дом она не вернулась, так и выплясывала всё. Он к ней туда, в столицы, и переехал. В Питербурх, значить, энтот. Внуков ещё нянчил. Ну потом он там заболел вроде от сырости, к старости домой вернулся, а она-то с детьми так и осталась, во столицах тех… эх…
– А как же романтика и смерть от любви? – обиженно переспросила Катя.
– Куды там – любви! Тоже, – проворчал Семён. – От ревматизьму!
– И что, совсем никакой романтики и неравного брака? – трагично уточнила Алёна, делая огромные глаза.
– Ну как же. Всяко тут бывало. Вот как, например, Зоинька Белоцерковская на практику приезжала… Ужо красавица-то, умница, а из семьи какой! Она ведь, – лагерный понизил голос: – Ведь из наших же, Белоцерковских, Настасьи нашей, знать, правнучка! А он-то – та куда? Ни кожи ни рожи, у нашего конюшенного и то благородней предки. В техникуме, что ли, каком учился. Она-то, известно дело, институтка
[10]. И чего, – тут лагерный вздохнул, – так они тута и остались. Оба.
– Мёртвые! – зловеще вставила Вика.
Лагерный только коротко зыркнул на неё, Незнамова пристыженно опустила глаза.
– Какое – мёртвые! – Семён пожевал губами. – Вон, Зоинька, и заходила к вам нонеча, девиц-то возвернуть…
– Нагайна?! – поражённо воскликнули все хором.
– Угу, – буркнула Вика, которой явно было скучно рассказывать, не приукрашивая действительность жуткими подробностями. – А муж её – Михалыч… завхоз, – тут остальные девочки поражённо замотали головами. – Она его вечно за всё ругает, что в лагере ни случится – во всём он ей виноват…