Но над всем преобладало – и так казалось не только мне одному – ощущение грозящей нам беды, неотвратимого движения навстречу гибели. Наш караван был похож на похоронную процессию. Ни разу не прозвучал смех. Ни разу не слышал я веселых, счастливых голосов. Мир и покой не были нашими спутниками. Лица мужчин и юношей, сопровождавших нас верхом, были угрюмы, замкнуты и выражали безнадежность. И тщетно вглядывался я в лицо отца, ища хоть тень улыбки. Впрочем, худое, покрытое пылью, освещенное зловещим, кроваво-пыльным огнем заката лицо моего отца не выражало безнадежности или отчаяния. Нет, оно выражало твердую решимость, но было угрюмо, о, так угрюмо и озабоченно, глубоко озабоченно.
Потом словно что-то всколыхнуло караван. Отец поднял голову. Я тоже. И наши лошади подняли свои усталые головы, зафыркали, втягивая ноздрями воздух, и бодрее, без понукания, налегли на постромки. У верховых лошадей тоже прибавилось резвости. А тощие волы припустились вперед чуть ли не галопом. Это выглядело комично. Несчастные животные едва держались на ногах от слабости и двигались в своей отчаянной спешке до крайности неуклюже. Это были скачущие скелеты, обтянутые грязной, чесоточной шкурой; они было оставили позади своих пастухов, но ненадолго. Затем они снова перешли на шаг – торопливый, спотыкающийся, и пучки сухой травы уже не манили их больше, не заставляли отбиваться в сторону.
– Что случилось? – донесся голос моей матери из глубины фургона.
– Вода, – ответил отец. – Должно быть, это Нефи.
– Благодарение Богу! – отозвалась моя мать. – Может быть, нам удастся купить провизии.
И вот со скрипом и грохотом, раскачиваясь и подпрыгивая, наши неуклюжие фургоны покатили в облаках кроваво-красной пыли по селению Нефи. Около дюжины редко разбросанных домишек или попросту лачуг – вот что представляло собой это селение. А кругом была все та же пустыня. Деревьев не было – голые пески да сухой кустарник. Но все же кое-где виднелись обработанные поля, иной раз обнесенные изгородью. Но здесь была вода. Правда, ручей не струился по дну оврага, однако оно все же было влажным, а в небольших впадинах стояла вода, и наши волы и верховые лошади погружали в нее морду по самые уши. А по берегам росло несколько низкорослых ив.
– Вон, должно быть, мельница Билла Блейка, о которой нам говорили, – сказал отец, указывая на какое-то строение впереди и оборачиваясь к матери, которая от нетерпения высунулась из фургона.
Какой-то старик с длинными, кудлатыми, выгоревшими на солнце волосами, одетый в куртку из оленьей кожи, подъехал к нашему фургону и заговорил с отцом. Тотчас был дан сигнал, и головные фургоны нашего каравана стали заворачивать по кругу. Место было подходящее, а опыт у нас накопился немалый, и поэтому все было проделано очень быстро и ловко: когда каждый из сорока фургонов стал на свое место, оказалось, что они образовали правильный круг. Затем все пришло в движение, но поднявшаяся суета тоже выглядела весьма деловитой. Из фургонов появились женщины – все такие же усталые, запыленные, как моя мать, – и целая орда ребятишек. Женщин было десятка два, а ребятишек – штук пятьдесят по меньшей мере, и оказалось, что я знаю их всех уже давно. Женщины сразу принялись готовить ужин.
Мужчины распрягали волов и пускали их на водопой, другие ломали полынь, а мы, ребятишки, подтаскивали ее к кострам, которые начинали уже разгораться. Затем мужчины, разбившись на несколько больших групп, поставили фургоны плотно один к другому, так что передняя часть каждого фургона примыкала к задней другого, а все дышла были повернуты внутрь круга. Большие тормоза были надежно закреплены, но, не удовольствовавшись этим, мужчины соединяли колеса фургонов цепью. Все это не было внове для нас, ребятишек. Это был сигнал опасности, он означал, что мы сделали привал во враждебной стране. Только один фургон был выдвинут из круга, образуя как бы ворота в загон. Мы знали, что потом, когда настанет время ложиться, животных загонят внутрь, и тогда этот фургон станет на место и будет тоже соединен цепью с другими. А пока еще несколько часов животные будут пастись на воле под присмотром мужчин и ребятишек, пощипывая скудную траву.
В то время как караван располагался на привал, мой отец и еще несколько мужчин – в числе их был и старик с длинными выгоревшими волосами – направились пешком в сторону мельницы, а все остальные, помнится мне, – и мужчины, и женщины, и даже дети, – замерли на месте, провожая их взглядом. Было ясно, что они отправились по какому-то очень важному делу.
Потом, в их отсутствие, пришли другие мужчины, незнакомые, обитатели пустыни Нефи, и принялись бродить вокруг нашего лагеря. Они были белые, как и мы, но лица их показались мне угрюмыми, жесткими, грубыми, и видно было, что они очень злы на всех нас. Они нарочно задевали наших мужчин, стараясь вызвать их на ссору. Но женщины предостерегали всех наших – и мужчин и юношей – и знаками показывали им, что они не должны вступать в пререкания.
Один из чужих приблизился к нашему костру, где моя мать одна готовила еду. В это время подошел и я с охапкой полыни и остановился, прислушиваясь к их разговору и глядя во все глаза на этого чужого человека, к которому я испытывал ненависть, потому что даже самый воздух вокруг был пропитан ненавистью, и я знал, что у нас в лагере все до единого ненавидят этих людей – таких же белых, как и мы, но вынуждавших нас, делая привал, ставить свои фургоны в круг.
У человека, который стоял возле нашего костра, были холодные, жесткие голубые глаза и пронзительный взгляд. Волосы у него были рыжеватые, щеки бритые, но шею и подбородок снизу до самых ушей покрывала рыжеватая с проседью борода. Он не поздоровался с моей матерью, и она не поздоровалась с ним. Он просто стоял и пялил на нее глаза. Потом откашлялся и сказал с издевкой:
– Ну что, небось дорого дала бы, чтобы оказаться сейчас у себя в Миссури, верно?
Я заметил, как моя мать сжала губы, стараясь подавить гнев. Она ответила:
– Мы из Арканзаса.
– Понятно, почему вы скрываете, откуда вы пришли, – сказал тот. – Кто, как не вы, изгнали из Миссури избранный Богом народ!
Мать промолчала.
Не дождавшись от нее ответа, он продолжал:
– А вот теперь вы побираетесь и скулите, выпрашивая корку хлеба у нас, которых гнали и преследовали.
И в это мгновение, хоть я был еще совсем ребенком, багровая ярость – наследие далеких предков, вспыхнула во мне, застлав глаза кровавым туманом.
– Ты врешь! – взвизгнул я. – Мы не из Миссури. Мы не скулим. Мы не побираемся. Мы хотим купить на свои деньги.
– Замолчи, Джесси! – прикрикнула мать и зажала мне рот рукой. Обернувшись к чужому, она сказала: – Уходи, оставь ребенка в покое.
– Я тебя продырявлю насквозь, проклятый мормон! – захлебываясь слезами, взвизгнул я, прежде чем моя мать успела снова зажать мне рот, и отпрыгнул за костер, увертываясь от ее занесенной руки.
Но чужой не обратил никакого внимания на мои выкрики. Я ждал, что этот страшный человек гневно обрушится на меня, и был готов к любому жестокому возмездию. Я с вызовом смотрел на него, а он молча и внимательно разглядывал меня.