Отмена второго тура выборов в Алжире в январе 1992 г. стала не «причиной» исламского терроризма и гражданских конфликтов в этой стране, а просто «началом». Среди причин можно назвать поразительно высокий уровень роста населения и урбанизации в десятилетия, предшествующие 1992 г., в результате чего огромные массы разочарованных безработных молодых людей ринулись в города и пригородные поселки [2]. В современной обезличенной городской обстановке произошло и обновление ислама в сторону идеологической жесткости, которой не было в деревнях. Эти обстоятельства вполне могли бы послужить политикам предупреждением о нарастающей тенденции к конфликту.
Аналитик, полагающийся исключительно на исторические, культурные и географические факторы, мог за десять лет до падения Берлинской стены в 1989 г. предсказать состояние стран Варшавского договора к этому моменту. До Второй мировой войны и завоевания Восточной Европы Красной армией протестантско-католические территории Восточной Германии, Польши, Венгрии и Западной Чехословакии (все когда-то входившие в состав обширной империи Габсбургов) имели обширный и энергичный средний класс. Промышленное производство в Западной Чехословакии было сопоставимо с Англией и Бельгией. Совсем иначе было в восточно-православных балканских государствах и в России, веками подавляемых византийским, османским и царским абсолютизмом, в которых средний класс представлял собой редкие вкрапления среди преимущественно сельского населения. Из всех этих бедных стран в самом худшем положении всегда была Россия, коммунизм раздирал ее общество на несколько десятилетий дольше, чем на Балканах, и ее проблемы усугублялись огромными размерами, этническим разнообразием и близостью к еще менее стабильным государствам Азии. Неудивительно, что к 2000 г. уровень экономического развития в странах Восточной Европы оказался примерно таким же, каким был до начала Второй мировой войны, при этом северная, «экс-габсбургская», часть была наиболее процветающей, Балканы отставали, а в наихудшем положении находилась Россия. Хорватия, в соответствии со своей судьбой пограничной территории между Центральной Европой и Балканами, пострадала от волнений на Балканах в 1990-х гг., но сейчас движется к гражданскому обществу быстрее своих южных соседей.
Есть исключения в этой историко-культурной схеме: сербы, которым хуже, чем многим российским городским жителям; этнические венгры-католики в Северной Сербии, которым хуже, чем православным румынам в Бухаресте; и наиболее яркое – Греция, восточно-православное балканское государство, которое располагается выше Польши, Чешской Республики и Венгрии в «Индексе человеческого развития» ООН [3]. Но для того, чтобы Греция избежала коммунизма и экономической отсталости Балканских стран, потребовалась американская поддержка в борьбе против коммунистических повстанцев, за которой последовала финансовая помощь в рамках доктрины Трумэна на сумму 10 миллиардов долларов (в ценах 1940-х гг.) для страны с населением 7,5 миллиона человек и серьезное вмешательство ЦРУ во внутреннюю политику Греции в 1950-х гг.
Выгоды от использования исторических и культурных моделей для прогнозирования будущего очевидны, но не менее очевидны и недостатки. А что, если бы администрация Трумэна бросила Грецию? В конце 1940-х гг. восточно-православная Греция была экономически отсталой страной, без традиционного среднего класса, раздираемой гражданскими волнениями, не затронутой западным Просвещением и географически и духовно более близкой к России, нежели к Западу. История и география явно свидетельствовали, что помогать Греции – пропащее дело. Однако это произошло. И как бы дорого ни обошлось американское вмешательство в судьбу Греции, оно оказалось дешевле по сравнению со стоимостью американских расходов на оборону и человеческими страданиями, если бы в 1949 г. Греция стала сателлитом Советского Союза.
Распад СССР – еще один аргумент против того, что Исайя Берлин отвергает как «историческую неизбежность» [4]. Сколь бы немощной ни была советская система, процесс быстрого развала континентальной империи без внешнего вмешательства, без участия чужеземных армий имеет очень мало прецедентов в истории. Это стало тем самым драматичным, непредвиденным итогом холодной войны, который дал возможность одному из коллег Берлина заявить: «У «неизбежности» весьма непривлекательная репутация» [5]. Сильный аргумент против неизбежности – грандиозный труд «Ши цзи», «Исторические записки» Сыма Цяня, древнекитайского Фукидида, чья история династий Цинь и Хань содержит много сюжетов наподобие этого:
Чэнь Шэ, родившийся в скромной хижине с маленькими оконцами и дверью из прутьев, поденный рабочий в полях и гарнизонный рекрут, чьи способности были даже ниже средних… возглавил группу из нескольких сотен бедных, слабых солдат в восстании против Цинь… импровизированное оружие из мотыг и кольев не могло сравниться с остротой копий и боевых пик; его небольшой отряд гарнизонных рекрутов был ничто по сравнению с армиями девяти государств. <…> Цинь [было] великим царством и на протяжении ста лет заставляло восемь древних провинций платить дань двору. Однако, после того как оно стало владыкой шести направлений… один простой человек [Чэнь Шэ] восстал против него, и все его семь родовых храмов рухнули… [6]
Если бы действительно можно было увидеть будущее, то политология пользовалась бы бульшим уважением, чем сейчас, и детерминизм, учение о том, что исторические, культурные, экономические и прочие предшествующие силы определяют будущее как отдельных личностей, так и государств, не обладал бы такой сомнительной репутацией. Фатализм редко помогал выигрывать битвы, и победы на полях сражений вопреки всем правилам регулярно изменяли ход истории. «Одна из извечных слабостей человечества, – писал покойный британский историк Арнольд Тойби, – приписывать свои собственные неудачи силам, которые ему совершенно неподвластны» [7]. Великий лидер должен быть в известной степени идеалистом и осознавать свои возможности. «Государь» Макиавелли читается до сих пор отчасти потому, что это полезное наставление тем, кто не готов смириться с судьбой и нуждается в предельно искусных способах победить более могущественные силы.
Однако из этого едва ли следует, что политики должны игнорировать все факторы, объективные и субъективные, которые могут предупредить о кризисе и помочь избежать его.
Споры о детерминизме ведутся с тех пор, как греческие стоики определили два внешне противоречивых фактора: нравственную ответственность личности и «причинность», идею о том, что наши действия – неизбежный результат цепи предшествующих событий [8]. Именно против детерминизма средневековой католической церкви, которая утверждала, что у истории есть единое направление и цель, яростно выступал Макиавелли. История XX в. превращает детерминизм в самую существенную философскую проблему, с которой сталкиваются политики, поскольку за заблуждениями марксизма и прочими глупостями лежит коренная ошибка – слишком буквалистский перенос уроков прошлого в будущее.
Марксизм – классический пример детерминистской философии, но детерминизм также сыграл свою роль в политике умиротворения нацистской Германии в 1930-х гг. Умиротворение обнажило опасность фетишизации силы – у кого она есть и у кого ее нет, – что ставит человека перед трудным выбором – необходимостью либо овладеть силой, либо подчиниться ей. К примеру, издатель лондонской Times Джеффри Доусон, сторонник умиротворения, задавался вопросом: «Если немцы так могущественны, как говорят, не стоит ли нам договориться с ними?» [9]. Чемберлен считал, что перевооружение Германии – вызывающий тревогу, но неизбежный результат ее промышленной мощи, значительного и динамичного населения и стратегического расположения в центре Европы. Таким образом, нацистского лидера остановить невозможно.