Это была небольшая, жарко натопленная гостиная, обитая темно-коричневыми обоями в мелкий цветочек. Освещали ее только тусклые бра на дальней стене, висевшие по бокам камина, в котором тлело несколько маленьких поленьев. Софья Алексеевна Кобылина сидела в большом старом кресле, чем-то смахивавшем на мое, только из почти черного дерева, покрытого искусной резьбой. Она была одета в темно-зеленое бархатное и, вероятно, тяжелое платье с красивым ожерельем из изумрудов, которые совершенно не сочетались с рыжим париком. Колени ее прикрывал большой платок из серого пуха — вероятно, старуха мерзла даже в такой духоте. В комнате стоял сильный запах духов, который, однако, не мог перебить старческого духа, обычного для любого жилища пожилого человека.
— Что угодно? — спросила она, даже не поздоровавшись.
— Хочу переговорить с одной из ваших певиц.
— По какому делу?
— По личному, — ответил я.
Старуха засунула руку под платок и вытащила лорнет на длинной костяной ручке. Она долго рассматривала меня, сохраняя полную неподвижность. А потом снова сунула лорнет под платок.
— Приходите на концерт, сударь. Приходите на концерт. Сейчас девушки заняты своими делами.
— Мне нужна Глафира Козорезова, — ответил я.
Лицо старухи чуть скривилось, но она быстро справилась с непонятной мне эмоцией.
— Всем нужна Глафира. Всем, сударь.
— Она здесь? — спросил я.
— Здесь, — ответила Кобылина. — Но занята.
— У нее кто-то есть?
Кобылина вяло повела рукой:
— Репетирует. С аккомпаниатором.
— С Фомичевым?
Старуха медленно кивнула.
— Я могу присутствовать на репетиции?
— Зачем вам, сударь?
— Хочу дождаться окончания и переговорить.
Софья Алексеевна глубоко вздохнула и ответила:
— Нет. Вы помешаете.
Я взял стул, пододвинул к ее креслу и сел. Потом вынул портмоне.
— Разрешите мне компенсировать это беспокойство. Я бы очень хотел переговорить с мадемуазель Козорезовой.
Старуха бросила быстрый пытливый взгляд на мое портмоне.
— Попробуйте.
Я достал пять банкнот по десять рублей. Старуха с пренебрежением покачала головой. Добавил еще пятьдесят. Кобылина пожала плечами.
— Не цените вы талант, сударь, — сказала она холодно. — Моя Глаша — звезда сцены.
— Так ведь просто поговорить! — вспылил я. — Я ж ее у вас не покупаю. Не хотите брать — не надо. Дождусь концерта, подойду к ней и сам поговорю — уже без вашей помощи!
Старуха удивленно изогнула нарисованные брови, а потом протянула руку с пальцами, скрюченными подагрой.
— Только поговорить.
Сунув деньги под платок, где у нее, похоже, находился целый склад необходимых вещей, она выудила из-под платка колокольчик и громко позвонила. В дверь просунула голову чернявая девушка.
— Отведи господина в зал. Пусть посидит на скамейке. Если Глафира спросит, кто такой, — отвечай, с моего разрешения.
Мы снова вышли в коридор и по скрипучему паркету пошли дальше, туда, где звучал рояль. Поднялись на этаж выше, потом свернули налево — звуки рояля стали слышнее, к ним присоединился женский голос. Наконец остановились перед двустворчатой дверью. Девушка тихонько приоткрыла одну створку, заглянула внутрь, а потом поманила меня за собой.
— Тихо, — прошептала она.
Мы вошли в большой зал, стены которого покрывали старые дубовые панели. Паркет здесь был в лучшем состоянии и почти не скрипел. Пожелтевший потолок с прекрасной лепниной сохранил еще выцветшие рисунки цветочных узоров. В дальнем углу, под одним из трех больших окон, занавешенных бордовыми гардинами, стоял блестящий рояль, за которым, спиной ко мне, сидел, вероятно, Фомичев. Но я почти не заметил его, потому что смотрел только на Глашу Козорезову. Она была одета очень скромно — в серое платье с белым отложным воротничком. Ее вороные волосы были уложены в простую прическу. Смотрела певица прямо на меня — с недоумением, причем тянула одну ноту, как будто мой приход застал ее врасплох.
Пианист почувствовал движение за спиной и бросил играть. Он резко повернулся и крикнул:
— Какого черта! Машка! Это что такое?
— Софья Алексеевна разрешили, — тихо ответила чернявая девушка и тут же ретировалась.
Глаша молча посмотрела на Фомичева.
— Что вам надо? — грозно сказал Фомичев. — Вы не видите — мы репетируем! Уходите!
Я сел на длинную скамейку.
— Не беспокойтесь, я не помешаю. Как вы мне не помешали давеча. В трактире, помните?
Фомичев вгляделся в меня и вдруг обмяк. Я уловил в его лице страшное смущение — вероятно, он не хотел, чтобы я рассказывал при Козорезовой, как ее аккомпаниатор выпрашивал у меня остатки пива. Я кивнул ему, давая понять, что не буду далее распространяться на эту тему.
— Что происходит? — спросила Козорезова. — Кто этот человек?
Фомичев беспомощно посмотрел на меня.
— Я Гиляровский. Владимир Алексеевич. Пишу статьи для газеты «Россия». И мне надо с вами срочно переговорить, но при этом совестно отрывать от репетиции.
Певица взглянула на пианиста. Тот пожал плечами:
— Еще раз, а потом прервемся. Я не могу… ты знаешь…
Глаша кивнула. Фомичев начал играть вступление к романсу «Не уходи» гениального самородка Зубова. Я часто слышал эту душещипательную песню, обычную для ресторанов и небольших залов. Это был простой романс, берущий за душу самого обычного человека. Но исполняли его, как правило, очень вульгарно, в расчете на самую подвыпившую публику, плакавшую пьяными слезами. Даже странно было слушать его тут, в репетиционном зале, один на один с певицей. Но это внутреннее спокойствие, эта невинность, с какой она пела, моментально захватили меня, заставили сопереживать не тексту, не музыке, не лирической героине романса, а самой исполнительнице. Не было в ее голосе теперь ничего народного, но и ничего салонного. Хотя она легко пропевала каждую ноту, складывалось впечатление, что Глаша рассказывает что-то из своей жизни. Рассказывает тихо и нежно, иногда с удивлением — как вот с ней случилась эта история…
Не уходи, побудь со мною,
Здесь так отрадно, так светло,
Я поцелуями покрою
Уста и очи и чело…
Вдруг раздался резкий звенящий звук — Фомичев кулаком ударил по клавишам. Повисла тишина. Глаша покорно замолчала.
— Нет! — крикнул Фомичев. — Нет! Зачем ты дудишь в одну дуду! Разве непонятно? Ты поешь вот так!
Он пронесся пальцами по клавишам, повторяя музыкальную строку.