– Пушкин, – Михаил уселся в кресло с намерением чуть отдохнуть, а потом сменить испачканную сорочку, – не возродится. Никогда. – Ему хотелось еще сказать, что проклятый француз убил не только русского поэта, а еще и русскую литературу – но сил говорить уже не было.
– Я несколько списков сделаю, хорошо? – Святослав обернулся к креслу и замер. – Так ты спишь... Погоди, сейчас. – Он взял с постели одеяло, заботливо укрыл друга. – Вот так хорошо. Спи...
С того вечера все решительным образом переменилось.
Пушкина больше не было. Боль не слабела. Но только забывать о ней стало получаться чаще.
В гостиной постоянно толпятся гости – все хотят стихов, всем нужен список. Стихи, те самые стихи, которые никого и никогда ранее не волновали – сейчас нарасхват, как и их автор.
Раевский, милый друг – у него уже мозоль на пальце от постоянного переписывания.
Бабушка оживлена, и даже, похоже, счастлива. Все время твердит:
– О, Мишель, я всегда говорила: ты – великий поэт!
Пришедшие в дом люди отвлекают своими поздравлениями и разговорами.
Отвлекают, но...
Опять туман, снова несправедливость, перед глазами все плывет.
– А я оправдываю Дантеса: собственная честь для дворянина превыше всего!
– Натали имела все основания изменить. Что с того, что он поэт? Он был хорошим мужем? Сам был ли ей верен? Отнюдь!
Тошнота подкатила к горлу, в виски ударила разбуженная боль.
Все это – неправильно! Ах, ну отчего же такая глупость и жестокость в умах людских и душах?! Так не должно быть, Бог, мудрый Бог, когда же наступит здесь справедливость?
– О, Мишель, ты собьешь наших гостей с ног! И не надо так хлопать дверями.
Прочь – от бабушкиного голоса, от ярко освященной гостиной, от глупых никчемных людей.
Хорошо бы – навсегда прочь. Но коли не выходит, чтобы насовсем – тогда просто туда, за стол, там есть бумага, свеча, чернильница и перо. Вечные верные спутники и друзья.
Им хочется излить свою боль, только белый лист может все выслушать и понять правильно.
Только лист, не надменные люди, не палачи, не...
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскую поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – все молчи!..
Но есть и Божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он не доступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
– Поэта праведную кровь, – прошептал Михаил, откладывая перо. – Именно так и только так, ни слова лишнего. Написал – как выдохнул, и понимаю: лишь теперь, с этими новыми шестнадцатью строками, завершилось мое стихотворение.
Раевский, увидев окончательный вариант, одновременно возрадовался и огорчился.
– Мишель, оно все верно. Прекрасно, красиво, но... Ты, верно, слишком резок. Не вышло бы беды.
Лермонтов раздраженно пожал плечами. Большей беды, чем смерть Пушкина, уже не будет.
– Ты дозволишь мне сделать список? – поинтересовался Станислав, не в силах оторвать глаз от стихов. – Дивно вышло, у тебя талант!
– Конечно, я и сам тебе помогу. Хочу показать еще Краевскому, другим знакомым. Вышло... достойно. А резкость – вздор, я просто сказал правду! За правду что, разве казнить надобно? Вздор!
Оказалось, впрочем, – не вздор. Друг, как в воду глядел.
– Мишель, надо найти все списки, – лицо у бабушки белее плотна. – Наш родственник по Столыпиным, что служит у Бенкедорфа, предупредил. В жандармерии переполох, думают, что делать с тем, кто такие стихи сочинил. А коли до государя дойдет, – Елизавета Алексеевна покачала головой, спрятанной в белый чепец с многочисленными оборками, – то беды не миновать. Надо найти всех, у кого есть твои стихи и попросить их вернуть.
Легко сказать, сложно сделать. А времени нет, уж больше нет. Родственник спешит принести тревожные вести: дошло-таки до государя, причем даже с пометкой «воззвание к революции», и тот, конечно же, после прочтения пребывает в величайшем гневе.
Опасаясь ареста, бабушка наказала несколько дней не появляться дома. Однако – никто не приходил, ничем таким опасным не интересовался.
«Обошлось, не выйдет мне ровным счетом никакого наказания, – был уверен Михаил, возвращаясь домой с квартиры, которую снимал его приятель. – Да как они узнают, кто именно сочинил – переписывались ведь стихи, а имени моего не поминалось. Не должны меня предать мои товарищи. Конечно, даже если их и допрашивали, они все сохранили в тайне...»
Он обнял бабушку, улыбнулся новой хорошенькой горничной, а потом жадно набросился на еду.
– Корнет лейб-гвардии Гусарского полку Лермонтов, прошу вашу шпагу, – громыхнуло вдруг по столовой зале.
Уронив ложку, Михаил с изумлением разглядел в дверях жандарма, а за ним растерянного лакея, озадаченно скребущего затылок.
– Я буду хлопотать, мой мальчик, – прошептала на прощание бабушка, вытирая слезы...
Все время, пока тряская карета везла Михаила в Главный штаб, ему казалось: произошла какая-то досадная ошибка.
Привели в комнату: печь, кровать да стол, небольшое окно закрыто тяжелой решеткой.
– В квартире вашей в Царском Селе будет проведен обыск. И, ежели обнаружатся другие подозрительные бумаги, на них будет наложен арест, – лихо отрапортовал жандарм. Лицо его отчего-то было сияюще-радостным. – А вас сейчас навестит старший медик гвардейского корпуса. По распоряжению-с государя – проверить, не помешаны ли вы. Обед сможет доставлять лакей, дозволено. Ожидайте теперь допроса, вас пригласят, когда в том будет потребность и необходимость.
– В чем меня обвиняют?
– Не изволю знать. – Важный малый старался не улыбаться, но его блинообразное тупое лицо так и продолжало светиться.
– Подайте мне чернил и бумаги, – устало выдохнул Михаил, зябко ежась. Видно, не топили в этой комнате уже давно, холодный воздух студил грудь. – И хорошо бы согреть чаю.
– Насчет чаю – похлопочу. А бумаги – не велено-с!
Выйдя, жандарм закрыл за собой дверь – на ключ...
Михаил услышал, как защелкивается замок, и лихорадка затрясла его тело. Вспомнилось побелевшее лицо бабушки. Что станется с ней, коли его сошлют в Сибирь? Не переживет ведь, погибнет... А еще стало жаль своих дерзновенных мечтаний – ведь хотелось, хотелось же до смерти быть не Пушкиным, не Байроном, другим, но столь же любимым и хорошим поэтом. Ссыльные не издают стихов, слава и почет – не про тех, кто сослан. Там только холод и кандалы, до крови натирающие кожу.