Книга Роковой роман Достоевского, страница 3. Автор книги Ольга Тарасевич

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Роковой роман Достоевского»

Cтраница 3

Но я не вымолвил больше ни слова. Глаза Сони наполнились слезами, и о причине этого даже думать не хотелось. Ведь именно Григорович привел меня в эту комнату. Писать про жизнь, не зная жизни, невозможно, он говорил. Неловкость и страх сменятся блаженством. Все ведь ходят к определенных занятий женщинам – и что здесь такого? Не низко, не подло. А вот, пожалуйте-с, в Сониных глазах – слезы…

Девушка, почувствовав мое отчаяние, должно быть подумала то, чего у меня и в мыслях не имелось уже после того, как увидал я всю ее покорную бедную кротость. И, извлекая из рукава платья белоснежнейший, но ветхий платочек, пробормотала:

– Простите, простите великодушно. В лицо ваше заглянула – и как в церковь на службу сходила. Чистый вы, Федор Михайлович, понимаю, что чистый. И доброты в вас много. Только не стою я той доброты вашей.

Не надо вам ко мне приходить. Знаю, хотите, и станете, и помогать будете. А не надо, потому что недостойная, погибшая, и «желтый билет» имеется. А если хотите ходить, тогда надобно… Я доброты не видела, не знала! Простите меня, я как сама не своя стала!

Она, вскрикивая, то предлагала мне себя с такой исступленной болью, то горячо умоляла о прощении, и в этот миг я отчетливо понял, что могу рассказать такое, о чем ни единая живая душа не знает. Ей – можно, поймет Сонечка, все поймет именно так, как следует понимать. Путь к со-страданию к другому лежит через собственные мучительнейшие страдания, но так, и только так рождается способность к любви, и доброта, и милосердие. Соня – поймет, так как сама страдала и страдает, мучается.

И я заговорил.

Рассказал про дочь кучера, с которой играл в детстве. В памяти не удержалось ее имя. Запомнилась только хрупкая тонкая фигурка, светлые пряди волос, выбивающиеся из-под платка. Да ее голос: «Посмотри, какой цветочек. Хороший цветочек, добрый цветочек». Она сама была как нежный диковинный цветок. Который сорвали, истоптали, уничтожили… Хрупкая фигурка распластана на земле. Задран подол платья, ножки, тоненькие, в кровавых потеках. От отчаяния и тумана слез я почти ничего не осознаю. Потом вздрагиваю. Кто-то коснулся плеча, заговорил: «Федя, за отцом беги, живо!» Он, испуганный, торопится, на ходу спрашивает, что случилось. Лежит-кровь-платье-папенька, помоги ей, пожалуйста, она ведь такая хорошая. Отец, мрачнея: «Не ходи со мной, Федор». Перешептывания прислуги вечером, нянюшек, горничных. И от этого становится понятно: папенька, хоть и доктор, не помог, случилось что-то страшное, грязное. Непоправимое. [1]

А еще рассказал Соне про маменьку. Матушке всегда нездоровится. Свободное платье не скрывает тугого живота. Братики, сестрички. Никогда не пустует люлька в полутемной детской. Только папенька не рад. «От кого понесла?» – часто раздается из спальни родителей. И маменькины рыдания, едва слышные, но какой тут уже сон… Матушка тоже кричит на отца. И почему-то исчезла из дома гувернантка Вера, и еще одна служанка, совсем молоденькая… Мама моя умирала долго. Ей остригли косу – не осталось сил расчесывать темные густые волосы. Она задыхалась, бредила, и на платке после разрывающего грудь кашля оставались красные пятна. Только в гробу маменькино лицо, покинутое болью, стало спокойным и умиротворенным. Ей едва минуло тридцать шесть лет.

Я – в Петербурге, брат Михаил – в Ревеле. Прочие братья и сестры еще слишком малы, чтобы понять, что же произошло тогда в поле, на границе наших деревень, Дарового и Черемошни. Рассказывали всякое. Что, не выдержав сурового папенькиного нрава, взбунтовались крестьяне, засекли барина плетьми. Что распутничал отец, и была какая-то женщина, а у нее ребенок от папеньки. Не хочется верить, что это правда. К тому же и доктор на похоронах вроде говорил, что удар случился апоплексический. Но ежели все-таки приключилось, все же свершилось? Мало того что в восемнадцать лет остался круглым сиротой. Так еще и отрава сомнений, терзаний. Грязь, мерзость даже глубиннейшая, али злые языки наговаривают? Не понятно. Понятно только… что многие беды, пожалуй, через порок приходят-с. Порок манит, завлекает. Пронесется ветер по проспекту, задует в платье дамы. И мелькнет на секунду ножка, и сердце взбесится, и противно так от этого, что мочи нет. Но забыть, не думать – тоже отчего-то совершенно невозможно.

– Не корите себя, Федор Михайлович, голубчик, – простонала Соня, в отчаянии заламывая руки. – Я молиться за вас стану. Вы как брат мне открылись. Господь – он все видит, и воздаст, что просите, и простит. Сейчас, сейчас!

Она метнулась к этажерке, взяла небольшой томик.

– Евангелие. Примите, пожалуйста.

Маленькая ручка взметнулась вверх, осенила крестом…

А вечером Дмитрий поинтересовался:

– Сговорился с Соней?

Я молча кивнул и улыбнулся. Сестра. У меня есть сестра – верная и понимающая. Вытащить бы ее из пропасти. Но как сделать это, когда сам находишься почти на дне?..

«Только не сейчас», – с тоской думал я, пробираясь через галдящую толпу. Поднос торговца сдобой больно ударил по руке, от запаха свежих булок тошнота сделалась еще сильнее, и я в отчаянии зашептал:

– Не сейчас. Успеть бы к Соне, рассказать ей о самой восхитительной минуте моей жизни.

Приближение приступа меж тем ощущалось все отчетливее. Кружилась голова, во рту явственно чувствовался горьковатый привкус. Мелькающие лица, кареты, даже унылые серые дома преображались; то увеличивались до громаднейших размеров, то превращались в крошечные голубые и зеленые точки. Еще немного – и небо окрасится малиново-морозным цветом, и фантастический мрачный Петербург исчезнет в молочных облаках. А когда они рассеются, десятки белых ангелов и черных бесенят сойдутся в жестокой борьбе, и засверкают молнии, ежесекундно превращающиеся в пестрые ленты радуги…

Надобно отметить, что картины, предшествующие припадку, являются очень разными, но всегда – яркими, восхитительными. Душа до краев наполняется чем-то важным и главным. Ради этого можно, без сомнений, стерпеть и черный колодец беспамятства, и синяки, и два-три дня слабости, сквернейшего настроения, неимоверной щемящей тревоги.

– Не сейчас, – как заклинание твердил я, высматривая в тумане начинающегося бреда изъеденную ржавчиной ручку на двери Сониного дома. – Что она увидит? Судороги, пену изо рта. Падучая ее испугает. Только бы не сейчас!

Сидящая во мне болезнь вдруг притихла, туман рассеялся, безжалостно проявляя весь смрад доходного дома. Заливается слезами в коридоре чумазый малыш, и вот уже простоволосая баба с болезненно румяными щеками, оторвавшись от таза с бельем, охаживает его мокрой тряпкой. И чадит не желающий разгораться самовар, а повеселевший в трактире мещанин затягивает песню.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация