Однажды я спросил у Норы, верит ли она в историю с птицей – предвестницей смерти. Она ответила вопросом на вопрос:
– А ты?
– Конечно нет.
– А я – конечно да. В этом мы с тобой никогда не сойдемся.
Был уже поздний вечер. Эмануэле спал, мы, не спеша, убирались на кухне. На столе мы оставили открытой недопитую бутылку вина.
– В чем тебе ее сильнее всего не хватает? – спросил я.
Нора ответила, не раздумывая, словно ответ уже был готов:
– Мне не хватает того, как она заражала нас смелостью. Люди не любят делиться смелостью. Им только хочется убедиться в том, что у тебя смелости еще меньше.
Нора надолго замолчала, повисла пауза. Я так и не научился понимать, естественны ли ее паузы или она тщательно отмеривает их, как актриса.
– А она – нет, – прибавила Нора. – Она всегда за нас болела.
– Ты мне так и не рассказала, о чем вы говорили все время, которое ты пролежала в постели.
– Мы много разговаривали?
– А то.
Нора глотнула вина из бутылки. Только вечером, когда мы остаемся одни, она позволяет себе подобную бесцеремонность, словно усталость и наша близость отменяют все запреты. Вокруг губ остался красноватый след.
– Она говорила, – сказала Нора, – а я слушала. Рассказывала мне про Ренато, он возникал, о чем бы ни заходила речь, словно он еще жив. Я уверена, что дома, одна, она разговаривала с ним вслух. Она призналась, что по-прежнему накрывает для него на стол, хотя прошло столько лет. По-моему, это очень романтично. Романтично и немного смешно. Но в романтичном всегда есть что-то смешное, нет?
Каждый вечер, особенно в первые месяцы после смерти синьоры А., мы с Норой вели подобные разговоры. Это помогало нам не поддаваться растерянности: мы вновь и вновь все проговаривали, растворяли растерянность в словах, пока нам не начинало казаться, будто наши слова – прозрачная вода. Синьора А. была единственным свидетелем наших каждодневных усилий, единственным свидетелем, знавшим, что нас связывает; говоря о Ренато, она словно пыталась что-то нам подсказать, передать то, что осталось от их истории любви – прекрасной и незамутненной и при этом недолгой и несчастливой. Вообще-то всякой любви нужно, чтобы кто-то ее увидел, узнал, подтвердил, иначе любовь можно принять за мираж. Теперь, когда взгляд синьоры А. не был обращен на нас, мы чувствовали себя в опасности.
И все-таки на похороны мы опоздали. Собрались мы вовремя, но потом занялись какой-то ерундой, словно то, что нам предстояло, было одним из множества дел. Эмануэле вел себя особенно беспокойно, капризничал, все спрашивал, что это такое «отправиться на небеса», как так может быть, что человек уходит и больше не возвращается. Он знал ответы на эти вопросы, для него они были просто предлогом, чтобы выплеснуть возбуждение (для ребенка первые похороны – разве это не нечто удивительное?), но мы не были склонны потворствовать ему. Мы просто не обращали на него внимания.
По дороге в церковь семейное единство рухнуло окончательно. Нора ругала меня за то, что я поехал самым длинным путем, я принялся перечислять все бесполезные дела, которые она переделала, прежде чем выйти из дома, – например, накрасилась, будто на похороны принято приходить в макияже. Будь с нами синьора А., она бы сразу отыскала в своей коллекции нужную фразу, чтобы заставить нас замолчать, но, защищенная от всего мира сосновыми досками, она спокойно ждала нас на отпевании.
Растерянные, мы вошли в церковь, где собралось куда больше народа, чем мы ожидали. Службу я почти не слушал – тревожился за машину, которую в спешке припарковал на обочине узкой дороги. Я воображал, как автобус, один из тех, что обслуживают загородные маршруты, стоит и ждет меня, а пассажиры высыпали из него и гадают, из-за какого идиота они застряли здесь; но я так и не решился выйти из церкви и посмотреть. В конце похорон нам не пришлось никого обнимать – нам некого было утешать своим присутствием, наверное, мы сами ждали утешений.
Эмануэле хотел проводить гроб до самого конца. Мы подумали, что это каприз, глупое любопытство, и не разрешили. Похороны – не детское дело, а эти похороны вообще не были нашим делом. Это дело семьи, близких друзей, а кем были мы для синьоры А.? Работодателями, ну или чуть больше. Смерть перераспределяет роли формально, по степени важности, мгновенно отменяет отступления от правил, которые человек позволяет себе при жизни: не важно, что Эмануэле был для синьоры А. как внук, что мы с Норой считали себя ее приемными детьми. На самом деле мы ими не были.
Сироты
Призвание заботиться о других, носившее почти религиозный характер (или ставшее следствием печальных обстоятельств), и привело ее к нам. Когда стало ясно, что беременность Норы совсем не похожа на чудесную картину, которую мы себе рисовали, и что плод энергично зашевелился, решив появиться на свет на двадцать четвертой неделе, мы обратились за помощью к ней – мы узнали, что она не занята, как только мой тесть понял, что обойдется без домработницы. Поскольку жена была прикована к постели, мне пришлось самому показывать дом синьоре А., исхитряясь объяснять подробности, в которых я разбирался плохо: куда наливать ополаскиватель, а куда жидкий стиральный порошок, как менять мешки в пылесосе, как часто поливать растения на балконе. Не успели мы пройти наш туристический маршрут до середины, как синьора А. прервала меня: «Ладно, идите! Идите и ни о чем не волнуйтесь».
Вечером, вернувшись с работы, я увидел, что она сидит у изголовья Нориной постели, словно навострившая уши сторожевая собака. Они продолжали беседовать, но синьора А. уже надела кольца и закрепила кардиган на груди брошкой, пальто было накинуто на плечи. Увидев меня, она поднялась с энергией человека, который ничуть не устал, потом проводила меня на кухню – дать инструкции насчет блюд, которые она приготовила на ужин, а также о том, как разогреть еду, чтобы не пересушить ее, и где потом оставить кастрюли. «Не мойте, я сама завтра все сделаю», – непременно прибавляла она. Поначалу я не слушался, но, когда заметил, что утром она заново перемывает вымытую мною посуду, сдался и признал ее власть.
Порой подобная непогрешимость раздражала, порой было трудно выносить синьору А. с ее самоуверенностью и основанными на здравом смысле, но не слишком оригинальными жизненными правилами. Нередко Нора, проведя с синьорой А. большую часть дня, переносила на нее вину за то, что ей не одну неделю придется проваляться в постели: «Она тяжелый человек! – жаловалась Нора. – Тяжелый, а главное, помешанный на порядке!»
Как только мы препоручили себя заботе чужого человека (тогда нам не верилось, что мы будем окружены заботой и что мы того заслуживаем), мы сразу же начали изобретать разные уловки, чтобы от нее увильнуть.
Мы с Норой иногда ходили в ресторан – вообще-то не в настоящий ресторан, а в рыбный магазин, перед которым вечером расставляли узкие столики, накрывали их полиэтиленовыми скатертями, раскладывали на них одноразовые приборы и подавали жареную рыбу в алюминиевых контейнерах. Мы наткнулись на этот ресторанчик вскоре после свадьбы, и с тех пор он стал нашим. До того как мы с женой рискнули забраться в эту дыру на окраине, ракообразные и моллюски мне совсем не нравились (до встречи с Норой мне многое не нравилось), но я обожал смотреть, как она ест, как сосредоточенно чистит креветки, а потом передает половину мне и настаивает, чтобы я их съел, обожал смотреть, как она вытаскивает из раковин морских улиток и как облизывает влажные пальцы в перерыве между блюдами. Пока тот рыбный не закрылся и у нас не пропала второстепенная, но очень важная точка опоры, мы могли предаваться в нем одному из ритуалов, недоступному посторонним и известному только членам нашего племени. Все судьбоносные разговоры, драматические признания, празднование дат, значение которых было понятно нам одним, – все происходило в этом ресторанчике. Когда мы уходили, волосы Норы и наша одежда были пропитаны маслом, и мы несли этот запах с собой в дом, как печать, скрепляющую принятые решения, истину, которую удалось отыскать.