– А хала?
Продавщица покачала головой.
В булочной на канале Грибоедова тоже было пусто.
Да что за невезение такое! Вот вдруг прямо сейчас вообще никакого хлеба! Пришлось бежать в самую дальнюю булочную.
– А что есть? – крикнул он продавцу.
Тот отнял газету – показал усатое старенькое лицо.
– Побыстрее, пожалуйста! – не выдержал Шурка.
Продавец сбросил на грудь очки – они повисли на шнурке. Отложил газету.
– Пряники остались. Бери пряники, мальчик, – подсказал он. И взял большой совок. – Последние. Бери все. Советую. Мама тебя похвалит.
И тотчас выхватил деньги и хлебные карточки. Видно, ему не терпится снова засесть за прилавок с вечерней газетой и уже не отвлекаться, сердито подумал Шурка.
– А-а-а… Э-э-э…
Он хотел сказать: эй, отдайте деньги и карточки!
Продавец ткнул ему в руки коричневый кулек. Пустые полки скалились.
– Я…
Но продавец ушел в подсобку, на ходу сдирая белые нарукавники. Продавать все равно было уже нечего.
Шурка прошел несколько кварталов. Пряники превратились в камни.
Еще через несколько кварталов камни сделались раскаленными.
Прохожие шли мимо с хмурыми лицами – они явно не знали, что такое настоящая беда. Проклятый сверток оттягивал Шурке руки. Бублик бежал весело, закинув хвост кольцом на спину: из-под хвоста розовый глазок, казалось, издевательски смотрел на плетущегося позади Шурку.
– Бублик, стой! – окликнул Шурка. Сел на корточки. – Выручай.
Идти с пряниками домой нечего было и думать. «Помог, нечего сказать», – фыркнул в голове Танин голос.
Шурка прямо в авоське развернул пакет. Разломил пряник:
– Друг, ешь!
Бублик деликатно взял зубами кусок пряника. Сделал вид, что нечаянно выронил на асфальт. Виновато покачал кольцом хвоста и посмотрел на Шурку: мол, я бы рад, но…
– Эх ты…
Шурка запихнул вторую половинку пряника себе в рот, стал жевать. Рот сразу заполнился чем-то клейким; масса заползла под губы, за десны, обволокла зубы.
«Ты лучше, Шурка, признавайся, куда деньги дел», – встрял голос тети Веры. «Отобрали», – нашелся он (и это, кстати, было правдой). «Кто отобрал?» – не отставала воображаемая тетя Вера. Но придумать Шурка не успел.
– Мальчик!
Бублик от неожиданности подпрыгнул всеми четырьмя лапами – и залаял, поперхнулся собственным голосом. К ним бежала женщина в пиджаке и косынке. Пустая авоська реяла за ней.
– Не бойтесь, он добрый, – Шурка придержал Бублика за ошейник. – Он сам вас боится.
Но женщине было не до того. Глаза у нее горели.
– Мальчик! – бросилась она к Шурке. – Пряники! Где взял?
На «взял» Шурка обиделся, но через секунду понял: она имела в виду не украл, а нашел и купил. Все из-за Таньки с этим мишкой – украл да украл… Шурка махнул рукой. «Только там уже ничего нет», – хотел сказать он. Он хотел сказать: «Возьмите мои». Но женщина уже умчалась.
Шурка зажмурился. Выдохнул. Решительно подошел к урне и сунул в нее пакет с пряниками.
Глава 24
Бобка все зудел, как комар:
– Ну почему немцы такие злые? Что мы им сделали?
Таня дернула Бобку за руку, и он умолк. Никто, впрочем, не обернулся. Лица у всех в очереди были отсутствующие. Будто люди поставили сюда свои оболочки, а сами были далеко-далеко. Будто спали с открытыми глазами.
В искусстве стоять в очереди это было самым важным: не думать. Тогда время шло незаметно.
Таня смотрела на них и завидовала: ей никогда не удавалось вот так уснуть. Она стояла и, как назло, думала. О разном. О маме и папе. О тете Вере и дяде Яше. О том, что одних людей легко любить, а других – очень трудно; тетю Веру, например, любить было трудно. Думала о соседях. О Шурке, о Бобке. О Евгении Онегине. О том, что надо как-то найти эту мишкину хозяйку – Мурочку, извиниться и все исправить. О том, что лица у людей стали похожими – треугольными. Но вот о том, что с ними со всеми будет, – никогда.
Немцы были в городе, но по-прежнему только в небе. Их бомбы падали с неба, их снаряды пролетали по улицам и площадям, вгрызались в дома, рвали на части трамваи и людей. Немцы были в пригородах – в Пушкине, Петергофе, Гатчине. Они были вокруг. Но в сам город не входили – непонятно почему.
Бобка устал зудеть, отошел и присел на поребрик, ловко подвернув под себя полу пальто. Таня сама бы села, но боялась, что тогда ее вытолкнут из очереди.
С самого сентября еда словно играла с ними в догонялки. Сначала убежало мясо, и больше его не видели. Потом утекло куда-то молоко – больше его не пили. За ним укатились яйца. Потом картошка – вместе с капустой, морковкой и яблоками. Видно, теперь они росли только в Австралии или Африке, потому что не подавали о себе вестей. Женщины с пустыми авоськами напрасно рыскали по улицам, высматривая добычу. В витринах магазинов не было ничего, кроме мешков с песком – от подоконника до потолка.
Немцы не пускали в Ленинград еду. И никого не выпускали из Ленинграда. Только хлеб еще как-то умудрялся пробраться в город.
Очереди в булочные выстраивались затемно, длиннющие. Злые, тесные, толкучие. И постоянно сосало в животе. Не только у Тани; «инфекция», – все время жаловалась соседка, которая боялась микробов.
…Внезапно очередь как-то вся разом проснулась, заворочалась. «Как кончился?», «Безобразие!» – волнами ходило по ней. Бобке пару раз заехали по лицу краем пальто.
– Что, хлеб кончился? – тянула шею Таня.
На порог вышла продавщица в нечистых нарукавниках. Лицо у нее тоже было сероватым.
– Расходитесь! Кончился хлеб! – пронзительно крикнула она голосом человека, который не умеет кричать громко.
– Нам не продадут хлеб? – уточнил Бобка.
– Наверное, нет, – Таня опять взяла его за руку.
Поначалу люди не очень верили. Но потихоньку очередь начала осыпаться и постепенно растворилась. Теперь просто пешеходы текли мимо пустой булочной. Запереть ее совсем продавщица не могла: на двери краской были выведены часы работы.
– Ну почему немцы такие злые? – опять зазудел Бобка.
– Утром придем пораньше, – заверила его Таня.
Наутро она пришла к булочной одна и в семь часов. Но очередь уже растянулась вдоль улицы. В десять ноги превратились в две тумбы. В одиннадцать Таню сменил Шурка. И только после полудня он пришел домой с кирпичиком хлеба.
На следующий день Таня пришла к пяти, но очередь словно заранее угадала и этот ее маневр – уже стояла и была длиннее, чем вчера.
В висках звенело. Казалось, на улице глухая ночь. Дома выглядели вырезанными из черного картона. Хотелось плакать.