Покойно. В доме, и на душе. Давно так не было со мной. Как обновился.
Тихо и размеренно цокают электронные настенные часы – щедрый подарок от военкомата отцу на пятидесятую годовщину Великой победы. Трудятся они добросовестно, не выпуская из внимания даже секунды – отдельной стрелкой отмеряют их и провожают в прошлое. Для нас трудятся. Не для отца – давно тот вне времени, где уже все его друзья-однополчане, – там отмечают этот праздник. Солдаты, воины – дозволено. Так я считаю. Чуть отстают часы, подводим раз в неделю. И батарейку в них меняем. Я, когда здесь, или Василий. Старшие редко приезжают – живут далёко, разлетелись; да и «кататься нынче стало дорого, не кажный сможет» – мама оправдывает их. Но звонят они – не забывают. Дозвониться, правда, сложно. Мама до них, до этих ходиков, и не касается. Ей – пять минут вперёд или назад – не делают погоды. У неё и у Чернуши свои часы – без батареек и без стрелок – не подводят; секунды сердце отмеряет, пока бьётся; уж остановится – не поменяешь.
За окном, в ограде, куда солнце ещё не проникало из-за дома, белым-бело. От инея, конечно. На всём нарос тот густым ворсом, даже и на верёвке бельевой, и на моём рыбацком рюкзаке, который вчера вечером повесил я проветриться и просушиться. Пока скоробило его – от холода; солнце появится – отмякнет.
Не сидит спокойно на верёвке воробей – ёрзает. Будто слюда, под ним с верёвки осыпается опока. По натуре непоседлив; зябнут лапки ли – прискакивает.
«Вот, – думаю, – пришлось бы Маше ночевать несладко там, на пустоплесье… Бегом бы бегала, чтобы согреться. Или уж у костра всю ночь бы просидела. Хорошо, – думаю, – что отговорил… переживай сейчас бы, беспокойся. После Белграда-то – в тайге, в Сибири».
Прилетела местная ворона, шумно уселась посреди ограды. Заметная. На фоне инея уж вовсе чёрная, блестит ещё, как антрацит. Вразвалочку, как моряк из песенки, прицельно шагает к стоящей на мураве дюралевой сковороде, в которую мама наливает молоко для кошек, кладёт для них остатки ли еды – кости рыбные, прогорклый творог, – а им хоть чё, смолотят, окаянные.
Заметив знакомую, но непрошеную гостью, стучит мама обратным концом чайной ложечки в оконное стекло.
– Ждали тебя… Кыш, – говорит. – Повадилась. Ещё тебя тут не хватало… Ишь, заявился, мурин большеносый.
Не из робкого десятка мурин. Хорошо к тому же знает, изведал, что через стекло, хоть оно и прозрачное, вреда не сделают ему, даже не сглазят, что ради этого стекло не станут разбивать.
Подошла ворона к сковороде. Остановилась, замерла.
«Красавица», – думаю.
И мама говорит:
– Невеста.
Хоть фотосессию устраивай. Или на подиум её – затмит собой всех манекенщиц мира. Клаудия Шиффер. Только не блондинка… Наоми Кэмп белл… Вспомнил всё же. И по характеру той не уступит.
Принялась исследовать посудину – то одним глазком в неё заглянет, то другим, то тем, то этим, башкой мотая, как китайский болванчик, будто таким нехитрым способом вознамерилась изменить неудачно для неё нынче сложившееся обстоятельство в выгодную для себя сторону. Фокус не удался, и она, ворона, явно раздосадованная, клюнула с размаху в голое днище, едва его не продырявив, клюв не сломав ли, – так показалось. На нас внимания не обращает, хоть и заметила, конечно, да и слышала, что, чтобы убиралась прочь, стучали ей, а не кому-то. Такая птица – самовольная.
– Как у себя дома… Ишь, расхозяйничалась, ведьма. А ну, уматывай, – уже не ложечкой, а казанками пальцев мама сильнее стукнула в стекло. – Ещё и смотрит… Ух, ты, пакось!
Улетела ворона. Не потому, конечно, что нас испугалась, а потому, что нечем ей тут оказалось поживиться, – кошки, всё съев, забыли про неё – тем отомстится, так им ворона не оставит.
– Вас не прокормишь… Только приучи.
– Уж приучила…
– Не приучи их тут, попробуй… Кошкам даю, и эти не зевают… Только несу ещё, они уж наготове, глядишь, летят со всех щелей, как арапланы… Вот где чутьё-то.
– У нас здесь, – говорю, – они совершенно чёрные, как сажа, а за Уралом они серые, как галки.
– Да? – говорит мама. – А я всё думала, везде они, вороны, одинаковые… Такие ж вредные, нахалки?
– Ну а какие… Умные очень.
– Чересчур… Ваня, убавил бы маленько кошек. – Нет. Не могу.
– Хотя бы несколько.
– Не уговаривай.
– И чё, – говорит, улыбаясь, – вы у меня за мужики-то за такие… не солдаты.
– Не живодёры, – говорю.
– Одолевают же… Не живодёры… Ларька был бы живой, тот с ними быстро бы управился. Ему бы только намекни, чик – и готово…
– Это собачник-то?
– Собачник.
– Он что, и кошку мог прикончить?
– А чё ему… Что кошка, что собака. Любую живность бы прибрал. Из кошек тоже шапки делал… Жил же на чё-то.
– Мастер был, значит, на все руки.
– Ещё какой… Хоть бы болезнь на них, чума напала – поизвела бы. Так их и палкой не убьёшь.
– Живучие.
– Кто лучше?
– Я говорю: живучие!
– Глухая.
– Ты же их кормишь.
– Постановят.
– Ну так.
– Не век же их кормить.
– И не корми.
– Как не кормить?.. Они же с голоду подохнут. – Вас, – говорю, – Петровых, не поймёшь…
– Каких Петровых?
– Да я так.
– Ещё плодятся-то… как кошки.
– Верней не скажешь.
– Ну а как… Им заниматься, тварям, больше нечем. Землю не пашут, хлеб не сеют… Только что вроде окотилась, смотришь, уж снова брюхо волочит… Одним бы, ладно, то штук пять… намечет бисер.
– Людям в укор… или в пример.
– Ну, я не знаю… кто для кого примером служит?.. Мы для них, они для нас ли… Всякий по-свое му живёт, как может… Если бы все-то выживали, от них бы тут проходу, парень, не было – заполонили бы, как чужеземцы, – говорит мама. И говорит: – Выносить-то выносит, блудливая, и окотится, а сосить-то их, ещё крохотных, не станет, они и дохнут… Так уж и у людей: родят – и бросят… Кто у кого и научился… Это – кто первый согрешил – тот и учитель… И у того, кто первым согрешил, наставник – тьфу ты! – был, нашёлся…
– Ну, я не знаю…
– Не дразнись.
Мы уже управились по хозяйству, бычка и Чернушу выпустили пастись, пьём с мамой чай с постными оладьями – уже успела, напекла.
– Вкусные?
– Вкусные.
– Да на воде-то… Чуть молока бы в них.
– И со сметаной.
– И со сметаной.
– Или со сливочным бы маслом…