– Можно ехать?
– Да.
Поехали.
– Музыки нет? – разглядывая панель приборов, спрашивает Маша.
– Есть, – говорю, – магнитофон. Но не работает.
– А радио?
– Не ловит.
– И хорошо. Без музыки поедем.
Сама запела что-то тихо. По-сербски. Умолкла вдруг.
– Пой, – говорю, – пожалуйста. Мне очень нравится.
– Это про то, как расстаются парень с девушкой… Ему на фронт надо идти.
Опять запела. И смолкнув снова, говорит:
– Он не вернулся.
– Я это понял.
На Осиновой горе, прямо на маковке её, свернули с тракта. «Ниву» тут же, в мелком сосняке, оставили. Двигаться дальше на машине побоялся, после дождя-то, хоть и машина – вездеход. Пешком скорее обернёмся, так я подумал. Ещё бы Маше вечером не уезжать, рискнул бы, может.
Пошли пешком. По мне сейчас – хоть на край света.
– Маша, давай я, – предлагаю, – сумку понесу.
– Нет, – отказывается. – Спасибо. Почти пустая, не тяжёлая, – и улыбается.
– Вы… Ты пришлёшь мне фотографию?
– Какую именно?
– Где… ты.
– И там, где ты… Пришлю. Конечно.
Не знаю, как для Маши в данной ситуации, здесь и сейчас, а для меня с ней рядом время проносится предательски стремительно. За разговором и тем более, часов совсем не наблюдаю. Как на рыбалке. Мог задержать бы – я про время, – задержал бы. Да не умею.
Луж на дороге, с прошлого раза, когда мы с Машей на ней встретились, стало ещё больше. И в тех, что были до дождя, воды прибавилось значительно. И колеи – словно каналы – будь обласок, плыть по ним можно. Ветер – в лесу ему особенно не разгуляться – траву ещё не обсушил. Я в сапогах резиновых – мне ничего. А у Маши – и кроссовки, и штаны по колено сразу промокли и грязью покрылись.
– Я не подумал, – говорю. – Мог сапоги бы привезти… тебе.
– Мне так привычней, – отвечает Маша. – Форма моя. Как у солдата.
– И как вы будете теперь? Вам же ведь ехать…
– Мы же на ты, – повернувшись на ходу ко мне лицом и прищурившись в улыбке и от солнца, говорит Маша. – Договорились же.
– Я забываю, – говорю. – Непроизвольно. – В этом я не поеду.
– Понимаю.
– Найду, во что переодеться.
– Дай руку мне… а то тут скользко.
– Я же ведь женщина.
– Ну, разумеется.
– Без разных тряпок не могу.
Миновав по брёвнышкам, по чуркам да по кочкам мочажину и огромную затем лужу, ещё более разлившуюся, возле которой на Машином велосипеде в прошлое её путешествие слетела цепь, поднявшись в горку невысокую, вошли мы в Волчий бор. Тут и дорога стала лучше – по песку-то. Недалеко уж и до места, где полвека назад наскоро народился и скоропостижно скончался одноименный и десяти лет, наверное, не просуществовавший посёлок.
Дошли и до него.
Поснимала Маша на фотоаппарат. То же, что и в прошлый раз снимала. «Освещение другое».
– Панораму, – говорит, – составлю.
И меня потом. А я её сфотографировал.
– И люди будут в ней присутствовать.
Возле самой большой, что тут поблизости, сосны. Сосне лет сто-то есть, наверное, если не больше. Значит, она посёлок видела, и на неё смот рели заключённые.
Посидели после, подстелив куртки, на валёжине, помолчали.
Ветер унялся. Солнце в соснах, тут ещё не тронутых. Тихо. Только дятел где-то долбит, кричит кедровка где-то далеко. Да Кемь ворчит на перекате. Не нарушает это тишины. Не шум, а – звуки – как мелодия.
– С Богом, – говорит Маша, вставая.
Набрала в коробочку с бровки ямы, где стоял когда-то барак, песку вместе с палыми сосновыми иголками. Положила коробочку в сумку.
– Идём?
– Идём.
Пошли обратно.
На выходе уже повернулась Маша и, перекрестившись, поклонилась месту, где когда-то среди таких же, как он, невольных лесорубов, вдали от родины, прожил несколько непростых лет её дедушка, где он и умер.
– Хорошо, что я это сделала, – говорит после.
– Что? – спрашиваю.
– Что побывала здесь… Как будто встретилась… Мне это трудно пока выразить… Тут вот душа его рассталась с телом…
– Я понимаю.
– Да. Конечно.
Дошли до машины.
Отвёз Машу в Ялань, сам, отказавшись от предложенного Машей чая, поехал в Сретенск.
Нашёл маму в огороде. Издалека заметна. Как маяк. Или как факел. В ярко-алом детском пуховике, оставленном гостившей у неё летом одной из многочисленных внучек и препоясанном туго пеньковой верёвкой. В тёплом коричневом платке, завязанном под подбородком. В синей суконной юбке. И в калошах. С ножом в руке.
Вырвала она часть луку и, сидя на перевёрнутом вверх дном ведре, его, лук этот, обрезает.
– Мама, ну что ты?! – говорю.
– Он уж приехал, – говорит. – Рано так не ждала. – Тебя кто гонит, что ли, заставляет?!
– Ну, не лежать же мне… пока погода. Как улежишь-то?
– Я же сказал, что вырву и обрежу.
– Мало ли, милый, что сказал ты… Ты – это ты, а я – это я.
– Какая вредная.
– Как ты же.
– Нет уж, упрямее тебя не видел. Только Василий, – говорю.
– Мы с тобой оба хороши, – говорит мама. – Два сапога – пара… Васюха – мягкий, безответный… Потом проверишь: может, где оставила… слепая.
– Проверю.
– Ветер был – тепло оделась, сижу – сопрела, – говорит.
– Тепло такое, – говорю. – Конечно.
– Как водяная крыса, мокрая… Утих маленько… Это тебе тепло, а мне-то, старой… Легко оденься, дак продует… Идём обедать. Подсохнет чуть, потом доделаешь. Земля сырая… Ты будешь работать, – говорит, с ведра вставая кое-как, – а я, барыня, после обеда отдыхать буду. Коня подай-ка… вон у меня он, в грядку-то воткнутый… Ну, не подай, так подведи.
Подал ей палку. В дом пошли.
– А ты как съездил?
– Да нормально.
– У нас иначе не быват… всегда нормально. – Так и не спрашивай.
– Дак интересно.
– Интересно… А любопытной-то Варваре… – Я не Варвара.
– Но нос-то можно оторвать…
– И уж язык бы вырвать заодно.
Шарбу мама, положив в неё вместе со щучиной заодно и кусок стерляди для себя, сварила.