– А зачем тебе вообще нужно ей угождать? – прорычал он, и я оставил эту тему.
Этим вечером Лейси пришла в мою комнату. Она постучалась, потом вошла, сморщив нос.
– Ты бы лучше разбросал здесь побольше травы, если собираешься держать этого щенка в комнате. И пользуйся водой с уксусом, когда убираешь за ним. Здесь пахнет как в конюшне.
– Наверное. – Я с любопытством смотрел на нее и ждал.
– Вот, я принесла. Похоже, тебе это больше всего понравилось. – Она протянула мне морскую свирель.
Я посмотрел на короткие толстые трубки, связанные вместе полосками кожи. Они действительно больше всех понравились мне из трех инструментов Пейшенс. У арфы было слишком много струн, а звук флейты был чересчур пронзительным для меня, даже когда на ней играла Пейшенс.
– Госпожа послала это мне? – озадаченно спросил я.
– Нет, она не знает, что я это взяла. Она решит, что свирель затерялась в ее беспорядке, так часто бывает.
– А почему ты принесла ее мне?
– Чтобы ты практиковался. Когда немножко освоишься, принесешь назад и покажешь леди, чему научился.
– Но почему?
Лейси вздохнула:
– Потому что тогда ей будет легче. А от этого и моя жизнь станет гораздо легче. Ничего нет хуже быть горничной у такого павшего духом человека, как леди Пейшенс. Она отчаянно хочет, чтобы у тебя хоть что-то получилось. Она продолжает испытывать тебя, надеясь, что у тебя проявится какой-нибудь внезапный талант и она сможет хвастаться тобой и говорить людям: «Смотрите, видите? Я же говорила вам, что в нем это было». Ну вот, а у меня есть собственные мальчики, и я знаю, что с ними так не бывает. Они не учатся, и не растут, и у них нет манер, когда вы на них смотрите. Но стоит только отвернуться, а потом посмотреть на них снова – и пожалуйста, они уже стали умнее и выше и очаровывают всех, кроме собственных матерей.
Я немножко растерялся.
– Ты хочешь, чтобы я научился играть на этом, и тогда Пейшенс будет счастливее?
– Она сможет чувствовать, что что-то дала тебе.
– Она дала мне Кузнечика. Лучшего нельзя было и придумать.
Лейси казалась удивленной моей внезапной искренностью. И я тоже.
– Хорошо. Можешь сказать ей об этом. Но можешь и попытаться научиться играть на морской свирели, или выучить наизусть балладу, или спеть несколько старых молитв. Это она поймет лучше.
Лейси удалилась, а я некоторое время сидел и думал, разрываясь между злостью и тоской. Пейшенс хотела, чтобы я имел успех, и надеялась найти что-то, что я могу делать. Как будто бы до нее я никогда не совершил ничего стоящего. Но, подумав немного о сделанном мною и о том, что ей известно, я понял, что ее представление обо мне должно быть несколько односторонним. Я мог читать и писать, ухаживать за лошадьми и собаками. Я мог также варить яды и готовить сонное зелье. Я умел врать, воровать и обладал некоторой ловкостью рук. И ничего из этого не могло бы понравиться ей, даже если бы она об этом узнала. Так что мне не оставалось ничего другого, кроме как быть шпионом и убийцей.
На следующее утро я проснулся рано и нашел Федврена. Он обрадовался, когда я попросил у него несколько кисточек и краски. Бумага, которую он мне дал, была лучше, чем учебные листы, и он потребовал от меня обещания показать ему результат моих опытов. Поднимаясь к себе по лестнице, я раздумывал о том, каково было бы быть его помощником. Уж конечно, это было бы не труднее моих занятий в последнее время.
Но задача, которую я перед собой поставил, оказалась гораздо труднее, чем то, что требовала от меня Пейшенс. Я смотрел, как Кузнечик спит у себя на подушке. Как мог изгиб его спины так уж сильно отличаться от изгиба руны, какая существенная разница между тенями от его ушей и тенями в иллюстрациях к травнику, который я с таким трудом копировал с работы Федврена? Но разница была, и я изводил лист за листом, пока внезапно не понял, что эти тени, окружающие щенка, обозначают линию его спины или изгиб лап. Мне надо было покрывать краской меньшее, а не большее пространство и изображать то, что видят мои глаза, а не то, что знает мой разум.
Было уже поздно, когда я вымыл кисточки и отложил их в сторону. У меня было два листа, которые мне нравились, и третий, на мой взгляд, самый лучший, хотя он был слабый и неясный – скорее мечта о щенке, чем настоящий щенок. В большей степени то, что я чувствую, чем то, что вижу, подумалось мне.
Но когда я стоял перед дверью леди Пейшенс и смотрел вниз на бумаги в моей руке, то внезапно показался себе маленьким ребенком, дарящим матери смятые и поникшие одуванчики. Разве это подходящее занятие для юноши? Если бы я действительно был помощником Федврена, тогда эти упражнения были бы вполне закономерными, потому что хороший писарь должен уметь иллюстрировать и раскрашивать так же хорошо, как и писать. Но дверь открылась прежде, чем я успел постучать, и я оказался в комнате. Руки мои все еще были перепачканы краской, листы влажные.
Я молчал, когда Пейшенс раздраженно приказала мне войти, потому что я уже и так достаточно опоздал. Я уселся на краешек стула с каким-то смятым плащом и незаконченным шитьем. Я положил рисунки сбоку, на гору таблиц.
– Думаю, что ты можешь научиться читать стихи, если захочешь, – заметила она с некоторой суровостью, – и таким образом ты мог бы научиться сочинять стихи. Рифмы, размеры не более чем… Это щенок?
– Должен был быть щенок, – пробормотал я.
Не помню, чтобы когда-нибудь я чувствовал себя более жалким и смущенным.
Она бережно подняла листы и долго рассматривала их, каждый по очереди, сперва поднося их близко к глазам, а потом глядя с расстояния вытянутой руки. Дольше всего она смотрела на расплывчатый.
– Кто это для тебя сделал? – спросила она наконец. – Это не извиняет твоего опоздания, но я могла бы найти хорошее применение для того, кто может изобразить на бумаге то, что видит глаз, такими верными цветами. Это беда всех травников, которые у меня есть: все покрашено зеленым цветом независимо от того, серые они или розоватые. Такие таблицы бесполезны, если собираешься по ним учиться…
– Я подозреваю, что он сам нарисовал щенка, мэм, – великодушно вмешалась Лейси.
– А бумага! Она лучше, чем то, что у меня было тогда… – Пейшенс внезапно замолчала. – Ты, Томас? – (Думаю, она впервые вспомнила об имени, которым меня нарекла.) – Ты так рисуешь?
Под ее недоверчивым взглядом я неловко кивнул. Она снова взяла в руки рисунки.
– Твой отец не мог нарисовать и кривой линии, разве что на карте. Твоя мать хорошо рисовала?
– Я ничего не помню о ней, леди, – неохотно ответил я.
Еще ни у кого на моей памяти не хватало смелости задать мне такой вопрос.
– Что? Ничего? Но тебе же было шесть лет. Ты должен что-нибудь вспомнить. Цвет ее волос, голос, как она называла тебя…
В ее голосе было болезненное любопытство, как будто она не могла утерпеть и не задать этот вопрос.