* * *
Посвящается Марку Данну, Полу О’Рейлли, Ноэлю Маеру и Эммету Хегарти – всем этим прекрасным людям.
Пролог
Война – явление мифическое… Где еще, кроме конвульсий страсти… можем мы погрузиться в состояние мифа, столкнувшись в высшей степени с реальными богами?
Джеймс Хиллман «Ужасная любовь войны»
Багдад, 16 апреля 2003 года
Девушку, брошенную и всеми забытую, доктор аль-Дайни нашел в длинном центральном коридоре. Она лежала, почти полностью погребенная под осколками битого стекла и керамики, брошенной одеждой, обломками мебели и старыми газетами, использовавшимися как упаковочный материал. Ее скрывала темнота и висевшая в воздухе пыль, и она так и осталась бы незамеченной, но аль-Дайни потратил годы и десятилетия на поиски таких, как она, и наметанный глаз различил ее там, где другие не заметили бы и прошли мимо.
Видна была только голова – открытые голубые глаза и сухие, блекло-красные губы. Он опустился рядом с ней на колени и слегка разгреб засыпавший ее мусор. Снаружи доносились крики и громыханье передвигающихся танков. В коридоре неожиданно вспыхнул яркий свет; громко переговаривались и отдавали приказы вооруженные люди, но они пришли слишком поздно. Когда это все произошло, другие, такие же, как эти, находились где-то рядом, выполняя свои задания, так что им было не до нее. В отличие от аль-Дайни. Он узнал ее сразу, как только увидел, потому что она всегда была одной из его любимиц. Красота девушки пленила его с первого взгляда, и затем много лет он всегда, каждый день, находил минутку-другую, чтобы подойти и поздороваться или просто постоять рядом и ответить улыбкой на ее улыбку.
Может быть, ее еще можно спасти, с надеждой подумал аль-Дайни, но, осторожно убрав обломки дерева и куски камня, понял, что сделать уже почти ничего нельзя. Над ней надругались, жестоко и бессмысленно, и это произошло не случайно, это сделали намеренно – он видел на полу следы сапог, топтавших ее и ломавших ей ноги и руки, раздробив их чуть ли не до состояния песка, на котором она лежала. Голова странным образом избежала расправы, и аль-Дайни никак не мог рассудить, стала от этого картина случившегося менее отвратительной или еще более ужасной.
– Ох, милая, – прошептал он, бережно поглаживая щеку, впервые за пятнадцать лет касаясь ее. – Что же они с тобой сделали? Что они сделали со всеми нами?
Нужно было остаться. Ему не следовало оставлять ее, как и всех их, но федаины дрались с американцами около министерства информации, и музейщики, обкладывая фризы мешками с песком и оборачивая статуи поролоном, уже слышали треск стрельбы и грохот взрывов. Оставалось только радоваться, что некоторые сокровища удалось перевезти в безопасное место еще до начала вторжения. Бой переместился ближе к телестанции всего в километре от музея, и к центральному автовокзалу по другую сторону комплекса. Стрельба слышалась все ближе и ближе. Аль-Дайни настаивал на том, чтобы остаться – в конце концов, в подвале были запасы воды и продуктов, – но большинство сочли, что риск слишком велик. Из охранников не струсил только один; остальные, побросав оружие и скинув форму, убежали, когда в саду замелькали одетые в черное стрелки. И вот тогда они заперли центральные двери, выскользнули через запасной выход, перебрались на другой, восточный, берег реки и там в доме коллеги ждали прекращения огня.
Однако бой все продолжался. Потом они попытались вернуться по мосту медгородка, но там их завернули. Пришлось вернуться в дом коллеги, где они просидели еще какое-то время, попивая кофе. Просидели, может быть, слишком долго, обсуждая, стоит ли покидать казавшееся безопасным место. Но что еще оставалось? И все-таки аль-Дайни не мог простить себя, не мог избавиться от чувства вины. Он бросил ее, и вот что с ней сделали.
Он плакал, но не из-за висевшей в воздухе пыли – боль потери и ярость были причиной слез. Плакал и не смог остановиться, даже когда в поле зрения появилась нога в солдатском ботинке, а в лицо посветили фонариком. За спиной у светившего стояли люди с оружием на изготовку.
– Кто вы, сэр? – спросил военный.
Аль-Дайни не ответил. Не мог. Не нашел сил оторвать взгляд от оскверненной девушки.
– Сэр, вы говорите по-английски? Еще раз спрашиваю, кто вы?
Аль-Дайни уловил в голосе солдата не только нервозность, но и некоторую заносчивость – вполне естественное превосходство победителя над побежденным. Он прерывисто вздохнул и поднял голову.
– Я – доктор Муфид аль-Дайни, заместитель куратора по римским древностям в этом музее, – сказал он, вытирая глаза, и после небольшой паузы добавил: – Точнее, бывший заместитель куратора по римским древностям, поскольку никакого музея уже нет. Остались лишь обломки. И вы допустили, чтобы это произошло. Вы были рядом и допустили это…
Ученый обращался не столько к солдатам, сколько к себе самому, и слова горьким пеплом оседали во рту. Сотрудники ушли из музея во вторник, а в субботу, узнав, что музей разграблен, стали возвращаться, чтобы оценить масштабы ущерба и постараться предотвратить дальнейшее разграбление. Кто-то рассказал, что грабежи начались в четверг, когда возле музейной ограды собрались сотни людей. В течение двух дней эти люди делали все, что хотели, и никто им не препятствовал. Поговаривали, что к грабежам причастны и работники музея, охранники, заранее выбравшие для себя наиболее ценные артефакты. Из залов вынесли все, что смогли поднять, а большую часть оставшегося попытались уничтожить. Аль-Дайни с несколькими коллегами отправился в штаб морских пехотинцев и умолял помочь с охраной здания, поскольку расхитители могли вернуться, но американцы, чьи танки стояли на перекрестке, всего лишь в пятидесяти метрах от музея, отказались переместиться и прийти на помощь, процитировав в ответ на обращение строчки приказа. В конце концов помощь им все же пообещали, но только на среду и только в крайнем случае. Аль-Дайни пришел чуть раньше американцев, потому что оказался в числе тех немногих, кому было предписано держать связь между солдатами и средствами массовой информации, и все предыдущие дни провел среди военных и журналистов.
Он осторожно поднял голову истерзанной девушки, юной и в то же время древней, со следами краски, сохранявшимися на волосах, губах и на глазах вот уже почти четыре тысячи лет.
– Посмотрите, – сказал он, все еще плача. – Посмотрите, что они с ней сделали. – На мгновение солдаты повернулись к странному, покрытому белой пылью старику с полой головой в руках и тут же двинулись дальше, к разграбленным залам Иракского музея. Это были молодые ребята, и операция, в которой они участвовали, касалась будущего, а не прошлого. Здесь никто не погиб, а то, что произошло… что ж, такое случается.
Война все-таки.
* * *
Аль-Дайни проводил их взглядом. Потом осмотрелся и заметил у поваленного экспозиционного шкафа испачканную краской тряпицу. Убедившись, что она относительно чиста, он расстелил ее, положил в центр голову девушки и, аккуратно завернув, связал узлом четыре уголка, чтобы удобнее было нести. Держа узелок в левой руке, аль-Дайни устало выпрямился, как палач, готовый представить повелителю плод своего топора; столь естественным было выражение лица девушки, столь встревожен и шокирован аль-Дайни, что он, наверное, даже не удивился бы, если бы перерубленная шея начала кровоточить, роняя на пыльный пол красные, похожие на лепестки капли. Вокруг него, напоминая о том, что было здесь раньше, открытыми ранами зияли пустоты. Со скелетов, разбросав кости, сорвали украшения. Статуи стояли обезглавленные – от них отделили и унесли главные части внешнего облика. Удивительно, подумал ученый, что голова девушки при всей ее изысканности почти не пострадала, не попалась никому на глаза. Или просто кто-то удовлетворился уже тем, что растоптал ее тело, и так отнял у мира немного красоты.