Самой сильной работой в этой серии 1929 года является, без сомнения, «Великий мастурбатор». Это цельное гармоничное полотно, где композиция, цветовое и тональное решение не соперничают друг с другом, а составляют единое целое, и если забыть о содержании и населивших холст персонажах, картина кажется выполненной в духе классической эстетики и с таким живописным мастерством, какому могли бы позавидовать Энгр или Давид.
Для художника в то время это было далеко не самым главным, хотя, исступленно работая над холстами, он привносил в них заряженный дух одержимости, стремление поразить, превзойти других, как в технике, так и в фантазиях. «Великий мастурбатор» впитал в себя все лучшее, на что был способен в то время двадцатипятилетний художник.
Дали необходимо было высказаться о себе и своих тайных желаниях не банально, а в духе времени, не хуже начинающих набирать обороты успеха парижских авангардистов.
Каталонец Миро, высоко оценивший талант своего земляка, очень хотел помочь ему выбраться на широкую дорогу и многое для этого сделал ко времени второго приезда Дали в Париж в 1929 году. И если Пьер Льоб, агент Миро, не рискнул взять под свою опеку молодого и малоизвестного в Париже художника, зато начинающий бельгийский маршан
[3] Камиль Гоэманс не только прислушался к рекомендациям Миро, но и сам поверил в Дали и заключил с ним контракт на полгода с ежемесячной платой в тысячу франков. Дали обсудил условия сделки с отцом по телефону и подписал его. Он не доверял себе в денежных делах; в «Тайной жизни» писал, что для него тогда казалось, что пятьсот франков мелкими купюрами — это гораздо больше, чем одна банкнота в тысячу франков. Миро решил ввести своего молодого друга и в высшее общество, для чего посоветовал ему сшить смокинг. Эту одежду для раутов Дали сшили в ателье на улице Вивьен, где в свое время жил поэт Лотреамон, священная корова сюрреалистов, смаковавших строку из его «Песен Мальдодора» о «случайно встретившихся на анатомическом столе швейной машинке и зонтике». Позже Дали сделает иллюстрации к этому произведению.
Миро повел облаченного в новый смокинг приятеля на вечер к герцогине де Дато, вдове расстрелянного анархистами испанского премьер-министра, известной покровительнице и собирательнице современной живописи. В Мадриде у нее был художественный салон. Народу собралось много, и Дали распирало тщеславное удовлетворение от того, что он стал вхож в высшее общество. Это было в его жизни очень важным событием. Он всегда, с детства, ставил себя очень высоко, считал существом благородной породы, подсознательно все его огромные усилия в творчестве, если прибегнуть к терминологии психоанализа, были своего рода сублимацией не только эротических, но и социальных переживаний, — амбиции всегда были чрезмерными.
На этом светском вечере ему очень приглянулась внучка Ротшильда, княгиня Куэвас де Вера. С ней они станут друзьями, а ее муж, балетоман, будет финансировать хореографические спектакли, декорации к которым создаст Дали. В «Тайной жизни» он пишет, что, «беседуя, мы с ней бесстрашно затронули такие темы, что общество содрогнулось». Разумеется, это выдумка, мягко говоря, блеф, потому что в то время наш герой был настолько робок и застенчив, что вряд ли вот так, при первом знакомстве со светской женщиной мог говорить запросто о чем бы то ни было. Он сам признавался, что в то время всячески пытался «одолеть проклятую застенчивость и вымолвить хотя бы несколько слов», и страшно завидовал людям и восхищался теми, кто способен «играть первую скрипку в общей беседе».
Здесь уместно, коль скоро мы заговорили о высшем обществе, дать в определенном смысле программный отрывок из автобиографической книги нашего героя. Вспоминая один из вечеров у супругов де Ноай, любителей и собирателей авангарда, Дали пишет:
«На этом приеме у виконта я сделал целых два открытия. Во-первых, выяснил, что аристократия, как тогда говорили общество, куда острее воспринимает мои идеи, чем художники и люди искусства. Дело в том, что в обществе еще сохранились кое-какие пережитки прошлого — то есть культуры, цивилизации, вкуса — всего того, что средний слой радостно принес в жертву юной идеологической поросли коллективистского толка. И во-вторых, я столкнулся с пролазами. Эти акульи стайки так и вьются там, наверху, у столов, уставленных хрусталем и серебром. Вьются, вынюхивают, выслеживают, наушничают, холуйствуют, угодничают, высматривая тем временем самый лакомый кусок, и вцепляются намертво. Эти открытия я решил использовать себе на благо. Пусть общество обеспечит мне поддержку, а пролазы завистливыми своими наветами вымостят дорогу к славе. Я сплетен не боюсь. А когда сплетню в конце концов поднесут мне на блюде, я ее обследую, изучу во всех подробностях и — уж будьте покойны! — сумею извлечь из нее немалую пользу. Копошение этих мелких тварей, пролаз, конечно же, мешает плыть кораблю славы. Но на то ты и капитан — держи курс, ни на минуту не выпускай руль! Эти твари, из кожи вон лезущие, чтобы выбиться в люди, мне неинтересны. Подумаешь, выбиваются! Важно — выбиться. Что с того, что вы, к примеру, ищете часы? Важно найти. Я не ищу, я — нахожу».
Последняя фраза служила девизом Дали не только в жизни, но и в творчестве. Он действительно точно и безошибочно находил у других то, что в его волшебной интерпретации становилось его и служило только ему. В Париже Дали так же, как и дома, был озабочен своими сексуальными проблемами. По приезде во французскую столицу его первым делом потянуло в бордель. Обстановка в публичном доме ему очень понравилась, а вот сами служительницы Венеры, по его мнению, не соответствовали «таинственному и безобразному» духу эротики, жившему в приютах порока. И он понял, что «женщин следовало искать в других местах. И вести в бордель».
Честное слово, это гениально!
Да, его страстно мучило то, что у него ничего не получается с женщинами. На улицах Парижа он, по его словам, замечал только женщин. Мужчин, стариков и детей как бы и не существовало. Он пожирал глазами девушек, впитывал в себя эротические впечатления дня, чтобы потом разрядиться в гостинице. А на другой день снова отправлялся на поиски, и если даже какая-нибудь особа соответствовала его вкусу, он не решался к ней подойти и заговорить, как намеревался, полный решимости, еще минуту назад, — знакомая всем мужчинам робость была у него слишком гипертрофирована, и он никак не мог ее переступить. Временами он с отчаяния устремлялся за какой-нибудь «сущей уродиной», но и простушки убегали от него, если он пытался их преследовать. С горьким юмором он пишет:
«Ну что ж, — думал я, раздавленный неутолимым порывом, — прибрал их к рукам? Ведь, кажется, собирался? И не их одних, а “весь Париж”? Как же! Поди прибери, когда даже уродины тебя знать не хотят… Все чаще я скрывался в дальней аллее Люксембургского сада и плакал».
Все эти мытарства кончились сильной ангиной, и когда он лежал больной, увидел — а может, примерещилось — на потолке двух то ли клопов, то ли тараканов. Попытался сбить их подушкой, но потолок был высокий, не получилось, и он уснул, а когда проснулся, обнаружил на потолке только одно насекомое. Он уверился, что другое свалилось на него, когда спал. Стал судорожно себя осматривать и нащупал на спине бугорок, который и принял за впившегося клеща. Никаким способом он не смог его выдрать, тогда схватил бритву и вырезал, залив всю постель кровью, но оказалось, что это вовсе не насекомое, а его собственная родинка.