Из общения с ним я почерпнул массу полезного. Мы много общались. Но у меня все равно был комплекс, что я откуда-то из провинции, а вот Андрей перевел такую книгу [Артура Кестлера «Слепящая тьма»]… Как-то полностью я никак не мог оттаять и не считал себя доходящим до его уровня. А он улавливал, что я благодарный слушатель и воспринимаю его. Он, можно сказать, мыслитель был, он размышлял над всем и выводил четкие формулировки – о Боге, о философии, о литературе. И главное, у него я научился, сформировался как читатель. Читатель литературы – это тоже штука непростая, Андрей меня научил, и я считаю – и могу этим похвалиться, – что я могу читать литературу, научился читать (смеется).
Марина в дела фонда не вникала, но у них была такая гармония, и их дом был одним из пунктов, где можно было расслабиться, передохнуть. Они жили у Пушкинской площади, на пересечении с Малой Дмитровкой, и я, бывая там, всегда знал, что зайду. А у Андрея бывали депрессии, и работать ему было трудно, часто нужно было заставлять себя, и один раз, когда я стал их гостеприимством злоупотреблять, он даже пожаловался: «Ну вот ты забегаешь прямо, не упредив. А я же работаю все-таки все время». Я ему сбивал рабочее настроение. Когда я замотанный приходил, меня поили чаем, кормили обедом, давали отлежаться, оказывали моральную, любую помощь. Можно было расслабиться со всех сторон и обратиться с любой просьбой, если она была, то есть очень комфортно себя чувствовать. И вот Андрей беседовал со мной, считал, что я могу его беседы воспринимать, скажем так.
Его близкими друзьями на то время, когда я с ним познакомился, были люди тоже очень незаурядные. Это был переводчик Володя Муравьев, чудный человек. Саша Морозов, специалист по Мандельштаму, человек, который имел доступ к Шаламову. Алеша Чанцев. Ленинградский поэт Миша Еремин. Вот это был его круг, очень интеллектуальный. И я, конечно, себя чувствовал ягненком среди них. Однажды, помню, они что-то обсуждали очень умное, и один говорит: «Ну вот Андрей сказал, что вот так». И другой говорит: «А, если Андрей сказал так, значит, так оно и есть». То есть он у них там тоже был непререкаемым авторитетом.
И однажды, когда очевидным стало, что мой арест не за горами, Андрей сказал, что он готов после меня стать распорядителем. Это для меня была полная неожиданность. Я ведь продолжал его воспринимать как ученого, философа, мыслителя, готового посочувствовать, но далекого от практических дел. Это было неожиданно, и в то же время я понимал, что его позиция и восприятие его многими в нашем кругу будут ему очень осложнять работу распорядителя. Там люди самые разные. И с чистыми критериями к людям нельзя подходить. Надо выделять главное. Вот человек имеет такое же право, как я, если хочет кому-то помогать. А если он тебе чем-то не нравится, не надо фыркать, если он устраивает тебя как волонтер – все, дальше работа… Я заранее видел, что у Андрея будут сложности со многими, он скидку людям нисколько не делает. Но самое главное, о чем я ему тогда сказал: «Андрей, посмотри, уже раздолбано все. Пересажены и разогнаны Хельсинкская группа, Комиссия по психиатрии – все разгромлено. У них из целей остался один фонд, и работать они уже не дадут. Подумай, за что ты берешься». Но когда он подтвердил, я спорить с ним не мог.
Когда я говорю, что у четы Коган было одно из мест, куда я мог приходить и с меня сдували пылинки, оживляли, я мог полностью расслабиться, лечь или съесть что-то, – вот у Андрея несколько по-иному, но тоже я попадал в такую душевную атмосферу. И еще много таких было мест, я с благодарностью вспоминаю, сколько все-таки находилось людей, которые относились с пониманием, смотрели на меня и понимали, что мне надо помогать и поддерживать. Среди них – семейство Бори Михайлова.
Борис – по-своему человек совершенно незаурядный. Он, в отличие от Андрея, в общении с людьми был проще, с другой стороны, тоже необычайного интеллекта, и не так много было людей, которые с ним могли на этом уровне тягаться. Необычная работоспособность, постоянная занятость чем-то. У него было пять детей, и в то время их просто прокормить было трудно. Он не вспоминает это в своем интервью, но он же параллельно с музеем [Останкино] дворником работал, как следует чистил без конца, чтобы еще что-то все-таки зарабатывать и вытягивать их. И кроме своих детей он ухитрялся и мне помогать. Добираясь до них, я тоже расслаблялся, и эти дети как цветник все, один чудеснее другого. У него была феноменальная жена Наташа, которая, как и Марина у Андрея, – прекрасная женщина с мощным характером и фантастической работоспособностью. Она активно в фонде участвовала.
И Боря тогда считал, что он тоже готов быть распорядителем фонда.
– Одновременно с Андреем Кистяковским?
– Ну, одновременно или кто-то раньше, но уже подходило к концу, то есть слепому только не было видно, что ко мне уже сходится, вот-вот это кончится и кому-то надо принимать дела. И где-то в это время и Андрей сказал о своей готовности, и Борис. И вот, с одной стороны, люди взрослые, каждый решает сам, но у Бориса с его пятью детьми это было явным перебором. Видно было, чем это кончится, и представить, что они останутся без отца, было невозможно! Тем более что, в отличие от Андрея, Борис в фонде очень большую нагрузку и роль имел, лучше его на этом месте не придумаешь, и заменить его было очень трудно.
Я все это высказал Наталье Дмитриевне – что нежелательно Бориса, но самая главная причина – с кем останутся дети. И что Андрей берется всерьез и я настаиваю на Андрее. Надо сказать, что Наталья Дмитриевна – это просто феноменальный человек! Из всех феноменов феноменальный. Никогда никакого диктата с ее стороны не было. Никаких распоряжений, настаиваний на чем-то. Она осознавала, что мы тут что-то делаем и она призвана обеспечивать возможность, чтобы мы могли это делать, по мере сил меньше нас риску подвергать и прочее и с решениями нашими не спорить. Когда разрабатывали положение о фонде, Наталья Дмитриевна мне его прислала: «мы втроем – Александр Исаевич, Алик Гинзбург и я – выработали и думаем, что это положение будет хорошее». Я смотрел, что там надо изменить, увлекся и начал делать какие-то пометки, довольно много нашел, что там поправить, и отослал ей со своими поправками: у меня вот такие замечания, но в общем я согласен с тем, как есть. Все до одной поправочки мои они внесли! И мне потом стало неудобно, что я там несколько перегибал, что у них можно было бы оставлять, не трогая, а я уже так, что и не надо, подчеркнул. Что действительно надо, я там не сомневался, в частности, сумма на одного – я сказал, что это крайне мало, надо увеличить несколько на одного ребенка помощь, которую фонд оказывает.
С другой стороны, у нас такая складывалась картина: были многодетные семьи, а по фонду установили, что фонд может выделять ежемесячно по 40 рублей на каждого несовершеннолетнего ребенка. И когда вдруг у нас там оказалось у кого-то 9 детей, я смотрю, складывается такая ситуация, что мы выплачиваем сумму, которую бы глава семьи никогда не заработал, и это получается какое-то подталкивание: с такой оравой детей просто легче сесть и получать деньги от фонда, чем заработать их, оставаясь на воле. Такого не должно было быть. И я предложил, что по 40 рублей на ребенка, но не больше 120 рублей на семью. 120 рублей – кондовая советская зарплата, чтобы это не выглядело странно. Тем более что и деньги не бесконечны в фонде, нам нужно было помочь людям выжить.