Украшая щит Афины Парфенос изображением боя с амазонками, Фидий не удержался, придав двум воинам мифического царя Тесея портретное сходство с собой и Периклом. Наверное, он проявил чисто человеческую слабость, но ему очень хотелось, чтобы их с Периклом дружба оставалась не только в памяти народной. Лысый старик, сражающийся плечом к плечу с воином, как две капли воды похожим на Перикла — это он, Фидий. Старик поднимает камень, чтобы обрушить его на головы бесстрашных воительниц… Но разве только их двоих запечатлел он на щите Девы Афины? Ксантипп, отец Перикла, и поэт Анакреон, чьей дружбой восхищалась вся Эллада, тоже весьма узнаваемы. И Фидий поместил их на щите вовсе не для того, чтобы сделать приятное первому стратегу Афин. Он хотел воздать должное их заслугам перед всем эллинским миром — не случайно по воле ваятеля Ксантиппов шлем с подогнутыми у ушей краями похож на персидскую тиару — Ксантипп разбил персов в морской битве при Микале, годом позже взял Сест, где распял надменного сатрапа Артаикта. Битва с полумифическими амазонками — не что иное, как аллегория, и Фидий, изображая среди защитников Аттики героев-афинян, старался тем самым придать сюжету еще большую убедительность. Фидий пропел сразу два гимна — патриотизму и бескорыстной мужской дружбе, когда друг — это второе «я». Но, если верить судьям и врагам, оказалось, что это не гимн, а святотатство. Осквернение божества, чей удел — обособленное существование. Идея Фидия, что боги и люди нераздельны, вызвала яростное неприятие. Но все равно он остается при своем мнении. Иногда даже ему кажется, что, вполне возможно, через десять-пятнадцать поколений
[100]сонм старых, привычных богов рухнет и люди начнут поклоняться единому богочеловеку, чей лик будет узнаваем каждым.
[101]
Так размышлял Фидий, горестно расхаживая по тесной и темной своей клетушке, иногда даже напрочь забывая, где находится — жаль, очень жаль, что действительность напоминает о себе. Где-то вдалеке грюкнула железная дверь, и он весь обратился в слух — может, пришел Перикл? Нет, ничто более не нарушает томительную, мерзкую тюремную тишину. На миг ему показалось, что в нем проснулся аппетит. Он зачерпнул ложкой мутное варево, поднес ко рту. С трудом проглотил — здешний повар явно экономил на соли. Черствая лепешка показалась вкуснее. Фидий отломил кусочек, разжевал, запил холодной водой. Показалось, что насытился. Он лег на камышовый тюфяк, смежил веки. Тяжелая полудрема навалилась незаметно. Долго ли она продолжалась, нет, Фидий потом вспомнить не мог, странно, но он даже никак не отреагировал на лязг открываемой двери — так человек, спящий на лесной поляне, не слышит громкого пения птиц. Фидий проснулся оттого, что в тишине почувствовал чей-то устремленный на него взгляд. Он открыл глаза и увидел…Перикла. Стратег смотрел на него участливо и печально.
Они обнялись. Потом уселись на грубо сколоченные скамьи, одну из которых стражник внес специально для Перикла.
— Ты исхудал, дорогой Фидий, — промолвил Перикл, пристально вглядываясь в землистое, слегка отечное лицо художника.
— Тюрьма — не лучшее место для свободного афинянина. Ты ведь знаешь, Олимпиец, я никогда не отделял плоть от духа. Сейчас страждет мое тело, но еще сильнее страждет мой дух.
— Прости, друг, что я не сумел тебя отстоять. «Немногие» теснят меня со всех сторон. Наверное, я кажусь им волком, попавшим в капкан. Но Афины слышат не мой вой, а их. Они стенают, что я взял из казны и пустил на храмы и украшения три тысячи талантов. Что ж, это правда. Но где еще в мире увидишь статуи, подобные статуям Фидия и Поликлета? И разве это не то, что останется после нас нашим потомкам? Разве не поймут они, как мы чтили наших богов, не скупясь на все самое ценное, что можно извлечь из наших недр, что можно найти в той же Ливии. Чудесный пентеликонский мрамор мы сочли недостойным Афины Парфенос — ты, Фидий, изваял ее из слоновой кости и одел в золотые одежды.
Перикл замолчал, а скульптору, который жадно внимал его речи, показалось, что он не в заточении, а на воле, и это одна из тех многих бесед, которые они так любили вести при встречах. Стратег же умолк не случайно. Он подумал, что счет идет не на дни, а буквально на часы, и надо успеть предупредить Анаксагора, которого ожидает та же, если не горше, участь, что и Фидия.
— Понимаю так, Олимпиец, что «почтенные, достойные граждане»
[102]ополчились против тебя, как никогда ранее…
— И пока что стрелы летят в моих самых близких друзей. На очереди, — Перикл понизил голос, потому что за дверью к их разговору вполне мог прислушиваться тюремщик, — Анаксагор. Не сегодня-завтра его схватят и бросят в темницу.
— В чем же хотят обвинить его? В непочитании богов?
— Ты прав. На сей счет их фантазия крайне скудна. Да и что можно придумать, если человек чист и незапятнан? «Разум» сейчас в смертельной опасности. Но я постараюсь упредить их удар. Постараюсь… А уж там как будет, так и будет. Игральные кости Зевса всегда выпадают правильно.
[103]Боюсь, и Анаксагора им покажется мало…
— Кто же следующий?
— Наверное, Аспасия. Она давно для них как бельмо на глазу. А Демокрит, полагаю, им любезен одним лишь изречением, которое «прекрасные и хорошие»
[104]просто обожают цитировать: «Некоторые, хоть и государствами руководят, но пребывают в рабстве у женщин». Представь себе, Фидий, они договорились до того, что якобы жене я обязан своим красноречием. Научив меня ораторскому искусству, она и по сей день, дескать, пишет за меня мои речи.
Фидий покачал головой: ему здесь, в заключении тоскливо и неприютно, но старшему другу, покровителю и защитнику тоже приходится несладко.
— Держись, Перикл. Когда дерево упало, его рубит каждый. Могу вообразить, с каким нетерпением и вожделением они ожидают твоего устранения от государственных дел. Случись так, то-то возрадуются лакедемоняне.
— Предчувствую, что войны с ними не избежать. Конечно, я сделаю все, чтобы ее не было. Однако…
Что кроется за этим «однако», Перикл так и не прояснил. И без того его свидание с Фидием получилось безрадостным. Словно поняв состояние Олимпийца, художник спросил: