Сын вспоминал, что однажды ему стало особенно неловко за отца. Тот, живя уже в Горьком, в очередной раз объявил голодовку, требуя, чтобы невесте сына Боннэр, уже без всякого разрешения оставшегося в США, разрешили уехать туда же. Дмитрий приехал к отцу. Пытался уговорить его не рисковать здоровьем по этому поводу:
«Понятно, если бы он таким образом добивался прекращения испытаний ядерного оружия или требовал бы демократических преобразований… Но он всего лишь хотел, чтобы Лизу пустили в Америку к Алексею Семёнову. А ведь сын Боннэр мог бы и не драпать за границу, если уж так любил девушку». После женитьбы на Боннэр Сахаров переедет к ней, оставив пятнадцатилетнего сына жить с 22-летней сестрой, счёл, что они уже взрослые, и без его внимания могут обойтись. До 18 лет он помогал сыну деньгами, после перестал. Всё — по закону.
Отец действительно занимался самоистязанием. У Сахарова сильно болело сердце, и был огромный риск, что его организм не выдержит нервной и физической нагрузки. Зато невеста его пасынка, из-за которой он голодал…
«Между прочим, Лизу я застал за обедом! Как сейчас помню, она ела блины с чёрной икрой», — вспоминает сын. Но вот эмиграции Дмитрия Сахаров и Боннэр жёстко воспротивились: «Мачеха боялась, что я могу стать конкурентом её сыну и дочери, и — самое главное — опасалась, что откроется правда о настоящих детях Сахарова. Ведь в таком случае её отпрыскам могло достаться меньше благ от зарубежных правозащитных организаций».
В 1982 году в Горький к Сахарову приедет очарованный легендой о «борце за свободу» молодой художник Сергей Бочаров — хотел написать портрет «народного заступника». Только он увидит что-то совсем не похожее на легенду: «Андрей Дмитриевич иногда даже похваливал правительство СССР за некоторые успехи. Теперь уже не помню, за что именно. Но за каждую такую реплику он тут же получал оплеуху по лысине от жены. Пока я писал этюд, Сахарову досталось не меньше семи раз. При этом мировое светило безропотно сносил затрещины, и было видно, что он к ним привык».
И художник, поняв, кто действительно принимает решения и диктует «знаменитости», что ему говорить и что делать, вместо его портрета написал портрет Боннэр. Она пришла в ярость и бросилась уничтожать этюд: «Я сказал Боннэр, что рисовать «пенька», который повторяет мысли злобной жены да ещё терпит побои от неё, я не хочу. И Боннэр тут же выгнала меня на улицу».
Те, кто делал и делает его своим знаменем — объявляют его «великим гуманистом».
Его, сначала призывавшего СССР взорвать американский континент, потом призывавшего США нанести ядерный удар по СССР во имя «прав человека».
Его, приветствовавшего Пиночета и объявлявшего оккупантами солдат своей страны.
Его, по сути отказавшегося от собственных детей и управляемого их мачехой, покорно сносившего от неё затрещины при попытках свою страну похвалить. Не знавшего ни свою страну, ни её народ, ни её историю и всё терпевшего от превратившей его в своё политическое орудие жены.
Конечно, кто хочет, может его почитать и дальше. Но как минимум нужно о нём сказать правду и до конца. Кто он такой. Кем он был. Что разрушал. И какое собственно имеет отношение к гуманизму и морали. И как минимум признать, что нет у граждан ненавидимой им страны ни обязанности, ни нужды говорить о нём с пиететом.
Хулитель и поклонники
Власть дала системе образования задание — организовать в средней школе изучение Солженицына. Задание, спорное и с содержательной, и с этической точки зрения.
Во-первых, потому, что, вообще-то говоря, не дело власти решать, что и как нужно преподавать в школе или институте. Тем более в рамках такого специфического предмета, как литература.
Как потому, что для этого есть иные инстанции — и, в конечном счете, не дело и министра образования составлять список достойных изучения в школе писателей и произведений — это должны делать специалисты, авторы программ, в конечном счете — высококвалифицированные педагоги. А то — недолго дойти и до новых публичных разносов руководителями страны на выставках иным художникам — за то, что «не то пишут».
Так и потому, что вообще, не дело власти, решать, что в обязательном порядке нужно читать гражданам, а что — не нужно. Иначе — чем это собственно будет отличаться от той самой поминаемой «тирании», от которой Солженицын дал «всем нам прививку»?
Уж одно из двух — либо то была не тирания, либо не следуйте ее примеру и не навязывайте людям своих любимых авторов — у них, может быть, есть другие…
Во-вторых, потому, что если вы, таким образом, хотите распространить эту «прививку» среди будущих граждан страны — это не есть лучший путь.
В советских школах учили стихи Маяковского, книги Николая Островского и Александра Фадеева — но это не создало новых Корчагиных и новых молодогвардейцев, которые в августе 91 года с самодельными гранатами или захваченными у перетрусившей милиции автоматами пошли бы преграждать путь ельцинскому мятежу со словами «Партия или смерть!».
Чем больше в школах будут изучать Солженицына с его, скажем, более чем специфическим языком — тем скорее его работы из «антитоталитарного откровения» превратятся в скучное обязательное угнетающее чтиво. Обязательность не обеспечивает популярности.
Пушкина, Лермонтова и Толстого любят и ценят не потому, что они обязательны к обучению в школе — а, наоборот, в школах их стали изучать потому, что они оказались популярны и почитаемы вне ее.
Поэтому, строго говоря, в школах надо изучать ту литературу, которой зачитываются и вне школы — но тогда, когда зачитываются не в рамках «моды десятилетия» — а много дольше.
В этом плане куда более обоснованно было бы решение изучать в школе творчество Стругацких.
А изучать по решению правящей партии (хорошо, поручение не оформили постановлением Высшего Совета «Единой России»)… Уже изучали трилогию Леонида Ильича — от чего, представляется, Советская власть сильнее не стала.
Вот давайте посмотрим, сколько людей будут помнить и читать Солженицына через двадцать лет после его смерти — тогда и можно будет говорить о том, учить его в школе или не учить. А то ведь может статься, что учеников промучают лет десять — а потом будут со стыдом прятать глаза, выкидывая его книги из школьных библиотек: либо потому, что другая партия издаст другое постановление, либо потому, что окажется — мода прошла, время истекло и уже и не читается.
В-третьих, наконец, то, что Солженицын — тот Великий Писатель каким его представляют в некрологах — само по себе не есть общая оценка его творчества.
Его сегодняшняя комплиментарная оценка есть не оценка его как писателя и даже гражданина — а оценка, как антисоветчика. Все, кто его славословит, говорят о его политическом значении, как они его понимают, но не о литературном даровании.