К тому времени Консьержери считалась неофициальным университетом социализма. К тому времени относятся два любопытных свидетельства о Гюго-революционере. Прудон, автор произведения «Что такое собственность?», к тому времени отсидел в Консьержери половину своего срока. Они с Гюго долго беседовали, и Прудон нашел примиренчество Гюго слишком неискренним: «Он думает, что одно лишь братство способно решить социальный вопрос»
{849}. «Отец французского социализма» и предшественник Маркса мечтал о взрывах и очищении. Он хотел заменить смертную казнь узаконенной личной местью и разрешить убийство людей с сексуальными отклонениями. Последняя мысль пришла ему в голову вскоре после знакомства с семьей Гюго: «Эта семья – рассадник бесстыдства. Каждый день их навещают актрисы и проститутки: только что они в объятиях отца, а в следующий миг – в объятиях сына… Это непристойность в действии. Шум, крики, громкий смех. Какой позор!»
{850}
По мнению Прудона, Гюго недоставало вдумчивой печали, свойственной истинному революционеру. Однако здесь следует заметить: в то время, как Гюго относился скептически к политике правительства, в полной мере испытал на себе гонения и не отступал от своих принципов, Прудон мало-помалу убеждал себя в том, что диктатор Наполеон III – рука Провидения в области общественных реформ. Главное отличие между ними состоит в том, что Гюго вел идеологическую битву с собственной совестью. Вот почему ему удалось соединить социалистические стремления со сложностью, состраданием и, как бы неуместно это ни звучало, стилем, что совершенно отсутствовало у Прудона.
Сокамерником Прудона был молодой журналист Огюст Нефтцер, недавно осужденный за неточное «цитирование» в своей статье Луи-Наполеона. Отрывки из его работ звучали в столь демократическом ключе, что упали цены на акции. В отличие от Прудона, Нефтцер сочувственно отнесся к общественной и политической дихотомии, которая разрасталась внутри Гюго:
«Раньше мы складывали объедки в угол – получался ужасный арлекин
[32], состоящий из смеси телячьей печенки и конины в соусе. Гюго набросился на эти объедки! То было изумительное зрелище. Мы наблюдали за ним разинув рот. Знаете, он просто пожирает все подряд, как Полифем…
<…> Он был похож на жулика или на студента, который учится тридцать лет. И он был совершенно грязен…
Когда я снова увиделся с ним в Бельгии [в 1852 году. – Г. Р.], передо мной был совершенно другой человек. Он выглядел как старый кавалерийский офицер. Но надо отдать ему должное: он всегда был гостеприимным, радушным хозяином – изящным, учтивым и обаятельным»
{851}.
Генерал Гюго с манерами аристократа, Гюго готов был нырнуть в очистительный «океан» народного восстания, радовался, что ест «тюремный хлеб», жаждал битвы. Бог, его отец и народ были на одной стороне. По другую сторону находилась пародия на Наполеона Бонапарта, зловещий отец нации.
«Ближе к концу 1851 года, – писал английский обозреватель Бейль Сент-Джон, – атмосфера в Париже снова пропиталась электрическими токами революции»
{852}. Но чувствовалось и кое-что новое. Прежде «даже молодые парни и женщины раздували ноздри, вдыхая запах пороха»; теперь «может быть, впервые к предвкушению борьбы примешивалось чувство страха».
Подобно многим, Гюго ожидал переворота и не уделил должного внимания другому заговору, который плели против него, можно сказать, в самом сердце его чрезмерно разросшейся семьи. 28 июня 1851 года почтальон доставил на дом Жюльетте Друэ объемистый пакет. Вскрыв его, она нашла кипу страстных любовных писем, помеченных гербом Гюго – «Ego Hugo»
{853}. Письма были адресованы женщине по имени Леони д’Оне (девичья фамилия мадам Биар). В сопроводительной записке Леони сообщала Жюльетте, что их роман в разгаре и что Виктор отказывается сделать выбор между двумя своими любовницами.
Жюльетта покинула свой переулок и весь день гуляла по Парижу, гадая, что делать: покончить с собой или переехать к сестре в Бретань. Она стала вспоминать события последних семи лет, и все вдруг предстало перед ней в ином свете. Оказывается, она делила любовника с женщиной, которая ужинала с семьей Гюго, а она сидела в своей крошечной квартирке с крошечным садиком, как в тюрьме, общалась только со своей птицей и выходила лишь во двор, который она называла «выгульным»
{854}.
В тот вечер, когда ему представили доказательства, Гюго поклялся, что «пожертвует» Леони в пользу Жюльетты. Но, поскольку Жюльетта знала Гюго целых девятнадцать лет, она прекрасно знала, каким будет исход: «Я скорее буду оплакивать твою умершую любовь ко мне, чем увижу, как ты принесешь ужасную жертву и станешь придавать трупу видимость любви». «Если я соглашусь на такое зверство, через полгода ты меня возненавидишь и будешь считать самой жестокой и трусливой эгоисткой».
Замысел, который всегда приписывают Гюго, но на самом деле принадлежавший Жюльетте, состоял в испытательном сроке: Виктор будет по-прежнему встречаться с обеими любовницами, а затем примет решение. Хотя считается, что испытательный срок продолжался четыре месяца, на самом деле он тянулся с того дня, когда все открылось, то есть с 28 июня, по 5 октября, когда Жюльетте «даровали разрешение быть счастливой»: ровно сто дней – символический период, который, возможно, установил сам Гюго.
Сто дней Наполеона окончились поражением в битве при Ватерлоо. Сто дней Гюго окончились решением, которое, возможно, спасло ему жизнь. Его сангвиническая приспособляемость к неожиданностям придает даже этому фиаско вид осмотрительности: настало время почистить шкафы и подготовиться к новой жизни. Ну а Леони выдвинула ему ультиматум: «Я не могу оставаться в пропасти унижения, в которой ты меня держишь, и продолжать играть одиозную роль куртизанки».
Удар, нанесенный Леони, помог Гюго упростить свою жизнь. Он еще раз поклялся Жюльетте в любви, признал свою вину, получил прощение. Его «предательство» отошло в историю. Далее следовало последнее очищение совести, замаранной на куче отбросов в июне 1848 года.
1 декабря 1851 года друг англичанина Бейля Сент-Джона принес ему экземпляр вечерней газеты, «издаваемой семьей Гюго и небольшой группой молодых людей». Каким-то чудом газета «Народовластие» пережила временный запрет и тюремное заключение своего редактора. В газете излагались свежие сплетни о государственном перевороте, но затем «в ней иронически доказывали: невозможно, чтобы Луи-Наполеон мог так откровенно предать данные им обещания»
{855}.