Хотя Гюго считали неудобной фигурой, он был слишком ценным, и его нельзя было терять. Самый знаменитый человек на Земле был французским республиканцем. В новом мире международной торговли Виктор Гюго ценился не меньше угольного месторождения или знаменитого памятника. Монархисты надеялись посадить на трон графа Шамбора – внука Карла Х, которого Гюго в 1820 году приветствовал как младенца Иисуса, но который оказался забывчивым анахронизмом. Гюго стал ответом республиканцев членам королевской семьи. Его личность возвышалась над толпой, как предвыборный плакат. Он стал первым в череде всенародно обожаемых вождей, от генерала Буланже до генерала де Голля, которые облегчили переход от монархии к демократии – или, может быть, как раз наоборот. Гюго оканчивал свою карьеру почти так же, как начал ее: придворным поэтом в постмонархической Франции.
По мере того как елей, который лили на Гюго, застывает, кажется, что его стремление не утрачивать связи с действительностью посредством патриотизма дало отдачу. Он все больше превращался в легендарную фигуру. Болгария без всяких видимых причин сделала его своим почетным гражданином. Его приглашали на столетие независимости Америки, обещали королевский прием, если он приедет в Египет; он узнал, что новый турецкий султан Мурад V приказал перевести «Восточные мотивы» на турецкий язык – «их перевели так хорошо, что по его приказу Абдул-Азиза [его предшественника. – Г. Р.] только что задушили»
{1380}.
Такое нагромождение почестей – катастрофа для истины. Медали пародируют те действия, которые они увековечивают. Вклад Гюго в политическую жизнь своего столетия разменивается на огромную кучу разрозненной мелочи: должности почетных президентов и гражданств, организация общества антививисекторов, рабочие кооперативы, масоны, страховые компании и незаконнорожденные дети. Если обличительные речи можно сравнить с «уборными славы», то почести – ее дезинфицирующие средства.
Его подлинное влияние более расплывчато и тонко. Его уловка, состоявшая в том, чтобы подвесить славу нации на петле вопроса об амнистии, показала, что можно быть одновременно патриотом и гуманистом. Для многих, например для тех 80 тысяч читателей, которые в апреле 1874 года купили иллюстрированное издание «Грозного года», Виктор Гюго был алтарем, на который можно приносить либеральные идеи. Хотя Гюго, размахивающий триколором, сейчас привлекает больше внимания, чем остальные его ипостаси, – как маяк в той местности, где уже нет моря, – его стремление сочетать личную нравственность с национальной и интернациональной обладало важным сдерживающим влиянием на воинственный капитализм, и не только во Франции. Но важнее всего, наверное, другое. Он обладал утешительным свойством: умел подобрать нужную фразу для любого события. Его философскую уверенность часто упускают из виду даже те, кого она больше всего раздражала. Вот, например, что он писал о зверствах турок в Боснии и Герцеговине (29 августа 1876 года):
Убей шестерых – и ты Тропманн. Убей шестьсот тысяч – и ты Цезарь…
Убийство человека – преступление. Убийство народа – «вопрос»
{1381}.
Такого рода антиправительственные заявления, заключенные в трудах величайшего писателя нации, конечно, облагораживают то, что когда-то считалось опасными фантазиями недовольного пролетариата.
Гюгопоклонство обладало дополнительным недостатком: из-за него Гюго выглядел бесперебойно бьющим источником многих бесконечно цитируемых мнений. Действительность гораздо сложнее. В крошечных фрагментах, которые сам Гюго называл «стружкой»
{1382}, можно найти почти любые взгляды, которые можно облечь в слова – даже если они стали результатом простого недоразумения. Вот отрывок стихотворения, начатого в 1877 или 1878 году:
Когда я думаю обо всех своих врагах,
Мне кажется, что в чем-то я все же должен ошибаться,
Но я не знаю как… [конец фрагмента. –
Г. Р.]
{1383}Возможно, Гюго просто почувствовал, что сомнение – плохая тема для стихов и плохой пример для читателей. «Я оставляю дверь моего разума открытой, – написал он, – но мое творчество остается личным».
То, что теперь кажется монументальным фасадом творчества Гюго, – во многом результат труда, проделанного в тот период. Он разделил свои рукописи на территории, дал им всепоглощающие названия, которые редакторы позже присвоят разным сборникам: «Четыре ветра духа» (Les Quatre Vents de l’Esprit), «Все струны лиры» (Toute la Lyre), «Груда камней» (Tas de Pierres), «Океан» (Océan). В 1875 и 1876 годах вышли сборники его выступлений за последние тридцать четыре года, в основном без изменений, в трех томах «поступков и речей». Название Actes et Paroles («Поступки и речи») откровенно напоминает Actes des Apôtres («Деяния апостолов»). Все сооружение высилось как пирамида вокруг многолетней ссылки – «До изгнания» (Avant l’Exil), «Во время изгнания» (Pendant l’Exil), «После изгнания» (Après l’Exil) – и скреплялось тремя гигантскими предисловиями, которые начинались с воспоминаний о доме в переулке Фельянтинок, о саде, населенном полузабытыми духами его отца и Лагори.
Последнее расположение Полного собрания сочинений Гюго в подобие своего рода многостраничных эпитафий способно ввести в заблуждение. Он признавался, пусть даже самому себе, что не имеет ни малейшего понятия о том, каким будет последнее значение его труда. Желание опубликовать все, даже «стружки», намекает на то, что ему хотелось разрушить величественные сооружения, достойные фараона. Процесс открытия творчества Гюго в идеале должен вылиться в наблюдение за тем, как эти огромные сооружения крошатся, распадаются на составные части. Если бы позволяла издательская практика, некоторые тома, которые ждут внимания в библиотеке, можно было бы с пользой заменить картонными коробками, заполненными разрозненными листами бумаги и лишенными указателя.
За фасадом Полного собрания его сочинений и декоративным домом на улице Клиши кроется счастливое доказательство того, что Гюго, постаревший Гаврош, наслаждался жизнью. Свои опубликованные произведения он считал волшебным детским манежем, в котором любые озорные выходки превращались в приятное зрелище.
Лучшие примеры его озорства подпадают под почтенный заголовок «антиклерикализма» – или, может быть, лучше назвать его «священной поркой»? Церковь сражалась с республиканцами по жизненно важному вопросу о начальном образовании. Детские головы стали огромным полем сражения во французской политике. Именно тогда вольтерьянские тенденции Гюго достигли своего пика. Первородный грех он считал мошенничеством на доверии, оклеветал своего первого учителя, Ларивьера, уверяя, что корень всех его последующих «ошибок» заключается в религиозном образовании, которое он получил в руках у «священника». Свой идеал рая он представлял как «сад с широко распахнутыми воротами» и «красивым, таинственным туалетом» для указов католической церкви
{1384}.