Пока театр «Комеди Франсез» таким образом крестили заново, Гюго вербовал еще сторонников. Он обходил редакции газет и просил критиков примкнуть к революции
{418}. Беспокойная пожилая билетерша подрывала его замыслы, продавая билеты врагам, и важно было позаботиться о том, чтобы на критиков не повлияло организованное шиканье. За час до начала Гюго пообедал с Сент-Бевом в ресторане на площади Пале-Рояль. Затем он пешком пошел в театр. Барон Тейлор рвал и метал, узнав об импровизированных туалетах. Гюго отвели в гримерку к мадемуазель Марс. Полуодетая актриса кипела от негодования – устрашающее зрелище!
– Ну и друзья у вас, месье Гюго! – воскликнула она, по отзывам очевидцев.
– Мадам, – ответил Гюго, – возможно, скоро вы обрадуетесь тому, что сегодня сюда пришли мои друзья. Ибо сегодня мои враги – ваши враги
{419}.
В семь часов Гюго один стоял за кулисами. Услышав, как помощник режиссера приказывает поднять занавес, он испытал ощущение, которое в 1852 году описал с вариацией на тему литературной девственности: «Я почувствовал, как поднимается подол моей души»
{420}.
Тысяча шестьсот разгоряченных зрителей увидели затемненную спальню доньи Соль в Сарагосе. Кто-то стучал в потайную дверь…
Как! Это он! уже!
Новый стук.
За дверью потайной
Он ждет!
Вопреки распространенной легенде, начало с его смелой инверсией «за дверью потайной», считавшейся серьезным нарушением правил классицизма, восприняли относительно спокойно – как и всю первую сцену и часть второй. Затем Эрнани восклицает, обращаясь к распутному старому опекуну доньи Соль: «Ложись, о, старец, в гроб, могильщика зови!» Его речь никого не оставила равнодушным. Романтики радостно кричали и топали ногами. Дирекция боялась, что рухнет крыша. Здание театра не было рассчитано на то, что зрители будут принимать такое непосредственное участие в спектакле.
Пятью актами позже стало очевидно, что «Эрнани» знаменовал победу романтизма. Мишло (дон Карлос) ухмылялся и переигрывал; похоже, он боялся, будто решат, что он воспринимает происходящее всерьез. В «Корсаре» сообщалось, что актеры дергались, «как эпилептики»
{421}. Но мадемуазель Марс приняла вызов (хотя все же заменила «льва» безобидным «сеньором»). Из-за радостных криков и шиканья почти не было слышно актеров. Нескольких недовольных усмиряли ударами в лицо, а в конце третьего акта произошла безобразная сцена. Один зритель засвистел, услышав слова Vieillard stupide («глупый старик»). Ему показалось, что герой говорит Vieil as de pique («глупый туз пик»)
{422}. Многие с пеной у рта доказывали, что Гюго написал именно о «старом тузе пик». Это свидетельствовало о том, во-первых, что удовольствие зрители получали не столько от узнавания знакомых оборотов в тексте, сколько от особого состояния, которое превращало даже случайные оговорки в ценные находки, и, во-вторых, что реплики актеров были почти не слышны.
Новость о драке распространилась быстро. Кто-то кричал: «На гильотину коленкоголовых!» Лысина тогда была синонимом обезглавленного классицизма. «Зрителей окружили злобные юнцы, чьи инквизиторские взгляды выдавали их намерения, – писал один академик, чей племянник, художник Амори-Дюваль, находился в лагере молодых романтиков, – и если на чьем-то лице, к несчастью, отражались скука или отвращение, на него нападали и обзывали „бакалейщиком“: на языке романтиков это было равносильно „круглому дураку“»
{423}. Молодые варвары танцевали вокруг бюста Расина в фойе, распевая: «В глаз тебе дать!»
{424} По пути домой Теофиль Готье и его друзья царапали на стенах домов: «Да здравствует Виктор Гюго!»
{425}
Такие же битвы разыгрывались и до «Эрнани». В 1809 году в театре «Одеон» Непомусен Лемерсье ловко ниспроверг единство места. Действие в его пьесе «Христофор Колумб» происходит на корабле, который проходит расстояние в несколько тысяч миль. Правда, чисто технически персонажи по-прежнему находились на том же месте. Среди зрителей было много студентов; в то время студенты считались противниками всяких новшеств, и их такой прием не убедил. Актеры играли под охраной взвода солдат. На второй вечер зрители все же прорвались на сцену; их отгоняли штыками. После уцелевших отправили на восточный фронт, где Наполеон преподал им последний урок. Они поняли, насколько искусственно правило единства места
{426}.
Главным отличием премьеры 1830 года стало то, что революционная лихорадка повлияла только на молодежь. Написанная на шокирующей смеси плебейского и придворного языка, пьеса «Эрнани» казалась всем «лысым старикам» подрывной риторикой
{427}. Даже в Англии усмотрели политический подтекст пьесы, – возможно, когда Гюго писал ее, он ни о чем подобном не подозревал. Перевод лорда Гауэра на английский язык, сделанный в 1831 году, снабжен прологом, в котором переводчик просил простить «либеральную музу» автора. Такой пролог стал мерой предосторожности, ведь однажды спектакль смотрели члены королевской семьи:
Воздвигла наша Муза против единств
Большую и крутую баррикаду;
Она пронзает Вольтера и уничтожает Аристотеля
Когда кинжалом, а когда и ядом!
{428}Почти все отклики на премьеру «Эрнани» на самом деле были обзорами всех тридцати девяти спектаклей. Пьеса продержалась на сцене необычно долго, и это в то время, когда железные дороги еще не позволяли приехать в Париж зрителям из провинции
{429}. Настоящая «битва за „Эрнани“» длилась несколько недель. Вскоре она выродилась в борьбу за превосходство между актерами и зрителями, разделившимися на два лагеря. В театре размера «Комеди Франсез» романтики всегда оказывались в меньшинстве. Однажды в марте Гюго был на спектакле и следил за происходящим со свежеотпечатанным экземпляром первого издания, помечая все реакции на полях: «смех» (109 раз), «свист» (30), «хихиканье» (9), «шум» (5), «волнение в зале» (2). Один раз он отметил «смех в предвкушении» и один – «шум – ничего не слышно» после речи дона Карлоса о народе, который он сравнивает с зеркалом: «И редко в нем король прекрасным отражен»
{430}.