Максим Дюкан, которого монархист Барбе Д’Оревильи позже назвал мухой, порожденной экскрементами Виктора Гюго
{630}, в 1840 году прислал своему кумиру стихотворение. Неделю спустя он получил превосходный образец благодарственного письма Гюго: «Мои претензии на славу (если я вообще могу претендовать на славу) заключаются не столько в том, что я говорю, сколько в тех откликах, которые я получаю, не столько в моем голосе, сколько в его отголосках. Вы один служите достаточным тому доказательством. Не знаю, поэт ли я, зато знаю, что вы – поэт. Мужайтесь: приобретайте знания, размышляйте, учитесь и растите во всех отношениях. Вы уже поэт; теперь становитесь мужчиной»
{631}.
После первого прилива волнения Дюкан перечитал свои стихи, нашел их ужасно нелепыми и пришел к выводу, что Гюго над ним издевается. Такова была самая распространенная реакция. «Поощрение» Гюго убедило одного студента-правоведа по фамилии Фарсине вовсе бросить писать стихи
{632}. Арсен Уссе показал Готье то, что он счел язвительным письмом, в котором его благодарили за слабый сонет, в котором «виноград и деревья» повторяли друг другу стихи Виктора Гюго. «Ваш сонет, – писал Гюго, – стоит книги, а одна ваша книга стоит целой библиотеки. Вы – прямой потомок Вергилия и Феокрита»
{633}.
Одно дело – осыпать хвалами своего кумира; и совсем другое – видеть, как такая же неразбавленная лесть идет сверху вниз. Готье объяснял, что Гюго мог «воспламениться из-за чего угодно». Он мог бы добавить, что Гюго видел в современном ему мире самый верхний слой древней, архетипической луковицы: пусть стихи Уссе банальные и слащавые, по мнению Гюго, они, по сути, не являются никчемными, ведь он также – воплощение древнего поэта и великой пасторальной традиции.
Невероятная скромность Гюго создавала вакуум, который притягивал истерические хвалы его поклонников. То, что лучше было шептать себе под нос, произносилось вслух и обращалось к Гюго. Если Гюго был богом, значит, вся шкала литературных ценностей сдвигалась на один тон вверх. Даже Ференц Лист, ревностно стремившийся к славе, заметил получившийся результат: «Всякий раз, как я проводил несколько часов с В. Г., я чувствовал, как в глубине моей души зарождается рой молчаливых амбиций»
{634}. Иногда обожатели Гюго восставали против собственного идолопоклонства. Другие, при первых подозрениях, переживали своего рода перерождение, наблюдать за которым было почти неловко: «Что за человек Гюго! <…> Он божественен, он инфернален, он мудр, он глуп, он Народ, он Царь, он мужчина, женщина, художник, поэт, скульптор. Он – все. Он все видел, все делал, все чувствовал. Он поражает меня, отталкивает и зачаровывает меня»
{635}.
Когда Гюго называл Поэта новой духовной силой общества, он просто соглашался со своими друзьями и корреспондентами.
Как и подозревал Бальзак, теперь Гюго наслаждался более непосредственными отношениями со своей аудиторией, чем предполагает его церемониальный стиль. Мужчины предлагали ему оды, женщины – свои тела.
Еще в 1837 году появились первые признаки того, что чисто духовное общение его не устраивает. Скульптор Давид д’Анжер различил первые симптомы той болезни, которая разрушает Дориана Грея: «Пора мне начать работать над бюстом, ибо чувственная часть лица нашего друга начинает выдавать пылкую борьбу с ее интеллектуальной частью. Иными словами, нижняя часть лица теперь почти так же широка, как и лоб»
{636}.
Возможно, причины такого таинственного расширения лица следует искать в неопубликованных стихах Гюго. В них проскальзывают неизвестные фигуры: в 1837 году появился «ангел, облаченный в домотканую материю»
{637} – такую не надели бы ни Жюльетта, ни Адель, ни его дочери; «блондинка с голубыми глазами»
{638} – возможно, та самая женщина, на чей след Жюльетта напала в 1840 году: «Разумеется, я очень покладиста и очень доверчива, потому что согласилась, что из твоей каштановой шевелюры мог выпасть и выпал белокурый волос»
{639}.
Актрисы, которым не терпелось получить роль в одной из пьес Гюго, часто предлагали ему, так сказать, плату натурой. Судя по позднейшей записке, адресованной Готье, который тогда зарабатывал на жизнь рецензиями, они заключили некое соглашение, по которому делились добычей
{640}. Но самая веская улика – письмо Жюльетты, датированное 1843 годом. Она напоминала, что он должен считать ее преданность более лестной, чем фривольные письма, которые он получал: «Мое влечение – не одержимость „синего чулка“ и не распутство женщины, которая выходит замуж за г-на Урлиака, чтобы лечь в постель с г-ном Гюго»
{641}.
Эдуар Урлиак был писателем, автором рассказов, и журналистом, которого часто видели в обществе Гюго в начале 40-х годов XIX века. Его брак окончился шумным скандалом, а его жене, дочери крупного чиновника из военного министерства, наверняка была известна история Адели Гюго. Хотя подтверждения романа нет, некоторые признаки указывают на то, что Гюго вступал в интимные отношения и с женой своего поверенного
{642}. Письмо Жюльетты заставляет вспомнить и записку, которую Гюго сочинил как бы от имени своей ипостаси плейбоя, «Малья». В ней приводится вкратце история его личной жизни от Сент-Бева до последнего времени: «У меня были жена и друг. Жену я боготворил, а друга любил. Друг соблазнил жену. Я все узнал. Мне хотелось покончить с собой, но я этого не сделал. Я думал, что умру. Сначала я очень страдал, потом меньше, потом не страдал вовсе. Теперь моя очередь. У меня есть друг, у которого очаровательная жена. Я пожимаю ему руку и сплю с его женой. У меня сложилось впечатление, что такие вещи довольно широко распространены»
{643}.