В то же время просветительская деятельность создавала экстремальные ситуации, в которых он, казалось, находил собственную разрушительную личность более сносной. Рембо теперь нападал на две религии сразу, вызывая недовольство у мусульманских властей и пресекая проникновение католической пропаганды в массы.
Идея французского менялы поменяться местами с Христом оказалась слишком смелой для некоторых из ранних поклонников Рембо. Его теплые отношения с католической миссией в Хараре рассматривались как доказательство того, что под грубой внешностью Рембо был грешником, тоскующим по «лону церкви»
[877].
Он действительно время от времени раздавал свечи и образцы тканей миссионерам, хотя они должны были платить за свои четки и «различные божественные атрибуты»
[878]. Если он и восхищался священниками, то не за их преданность метафизической фантазии, а за их безжалостный героизм. Слово «фанатичный», так часто автоматически добавляемое к слову «мусульманин», справедливо можно применить к епископу Таурину и его пасторам. Они не были улыбающимися Санта-Клаусами с рождественских открыток – Таурин активно поддерживал торговлю оружием в обмен на дипломатические уступки
[879]; он покупал детей-рабов, чтобы обратить их в подобие христианства
[880], и втайне надеялся, что он был человеком, которого избрал Бог, чтобы способствовать искоренению ислама, этого «второго первородного греха»
[881]. В подобных обстоятельствах отсутствие религиозных принципов у Рембо не обязательно было признаком нецивилизованности.
Был один случай, когда Рембо, как и рассказчик «Одного лета в аду», «оказался лицом к лицу с разъяренной толпой».
Сообщения о гомосексуализме Рембо в Африке и Адене одинаково сомнительны и относятся к более позднему времени, когда всем стало известно о его приключениях с Верленом. Во время интервью люди, знавшие Артюра лично, не были шокированы этим вопросом и не занимали оборонительную позицию. У них просто не было доказательств, которые подтвердили или опровергли бы его гомосексуальность
[882]. В самом деле, нет никаких признаков того, что после 1886 года Рембо вообще имел хоть какую-то прочную эмоциональную привязанность. Его слуга Джами жил с женой и ребенком в отдельном доме. Рембо оставил ему 3000 франков в своем завещании, но, несмотря на некоторые трогательные домыслы, Джами ни в коем случае не был «сыном» Рембо, о воспитании которого он мечтал. В 1891 году Джами оставался «абсолютно неграмотным»
[883]. Женщина или женщины иногда жили в задней комнате дома Рембо, но как было на самом деле – никто не знал, «интерьер его дома оставался закрытым для посторонних глаз»
[884].
Единственный луч дневного света – это маленькая история, рассказанная двумя оставшимися в живых братьями Ригас. Следует сказать, что братья Ригас любили Рембо при жизни и в целом были добры к нему после его смерти.
«Однажды, когда Рембо был у себя дома в Хараре, в его дом вошла инфибулированная
[885] девушка. Рембо приступил к делу немного резко и, натолкнувшись на вышеупомянутое препятствие, попытался выполнить операцию самостоятельно с помощью ножа. Он нанес неприятную рану несчастной девушке, и та начала кричать. Прибежали местные, и дело чуть было не закончилось плохо»
[886].
Этот ужасный инцидент, который «чуть было не закончился плохо», не подтвержден, хотя он может иметь отношение к необъяснимой фразе в одном из писем Рембо Ильгу (20 июля 1889 г.): «Этот Маконнен невыносим, когда дело доходит до оплаты! Он цепляется за свою «несостоятельность», как Meram (Мариам) за свою «девственность».
В Париже Le Décadent предположил, что Артур Рембо был занят проведением психологических экспериментов в неиспорченном окружении, где «люди ближе к Природе»
[887]. Это была одна из их наиболее точных фантазий. Рембо был в тесном контакте с первобытной частью своего рассудка. В отличие от поздних еврофобов он никогда не искал альтернативного образа жизни в Африке, просто минимума общества. Несмотря на размеры его бизнеса, у него был только один постоянный работник, Джами. Все остальные нанимались на работу утром и получали плату в сумерках. Когда Рембо говорил о своей «свободной» жизни в Африке, он всегда определял ее негативно, как отсутствие ограничений, и всегда в оппозиции к части мира его матери, месту, по его мнению, где люди сидели, дрожа, в помещении, наблюдая за каплями дождя, бьющими в оконное стекло.
«Один из священников, – говорил он матери в странно немногословной фразе, – француз, как и я». Но Рембо давно перестал быть французом. Захватывающее расщепление личности, которое делает «Одно лето в аду» целым хором разных голосов, производит впечатление сверхъестественной простоты. Его биографы порой, казалось, собирали нити европейской цивилизации о нем, как полицейские сопровождают нудиста. Поэзия Рембо – такое запоминающееся применение заветного предписания «познай самого себя», что трудно признать результаты эксперимента и сделать вывод, что литература является хранителем культуры, только если она никогда не будет пытаться покинуть страницу.
Оправдания, созданные для Рембо, также оправдания, сделанные для колониального предприятия в целом и, совсем недавно, для светского евангелизма, который лежит в основе академического предпринимательства. Рембо никоим образом не был худшим из европейцев. Он вызывал уважение и восхищение своих коллег, многие из которых были расстроены его отъездом
[888]. В целом его обращение с туземцами было разумно справедливым, хотя и не обязательно благотворительным
[889]. Тот факт, что он был более успешным, чем его соперники, доказывает, что ему, как правило, доверяли
[890].