У Рембо все еще были планы на деньги Верлена, и он не оставил бы его истекать кровью в Шварцвальде. Эти отношения просто исчерпали все свои возможности. Для Рембо Верлен был по-прежнему жертвой собственных эмоций. Для Верлена чудо-мальчик вырос и стал скучным лицемером, скрупулезно соблюдающим свои атеистические принципы, как господин Оме Флобера. Это не обязательно было ложным впечатлением. Даже в «Озарениях» есть намеки на опрокинутый пиетет: «The Temptation of Saint Anthony» («Искушение Святого Антония») лишено определения «Saint» и прописной «И» в «Искушении»: («Ты все еще подвержен искушению Антония».) Верлен предсказывал печальный исход: «К тому времени, когда ему исполнится тридцать лет, он станет отвратительным и очень вульгарным буржуа».
Нечто драматическое действительно произошло в Штутгарте, но, как и многие из значительных поступков Рембо, оно вряд ли казалось поступком вообще. Он вручил Верлену кучу старых бумаг – разные черновики, списки слов и «серию превосходных фрагментов»
[559] – стихи в прозе, которые стали известны как «Озарения». По словам Верлена, он должен был передать стихи Жермену Нуво, чтобы тот отдал их в печать в Бельгии.
Подобного рода небрежность не более необычна для автора, чем инструкции преданным поклонникам сжечь рукописи. Очень может быть, что, поскольку Рембо собирался продать свой чемодан, он просто пытался сэкономить на почтовых расходах («2 франка 75 сантимов», согласно подсчетам Верлена)
[560].
Хотел ли он видеть свои стихи в печатном виде или нет, но он явно писал их как единое целое. Несмотря на разнообразие форм – видения, притчи, загадки, отдельные фразы, «сонет» в прозе и первые во французской литературе произведения, написанные свободным стихом
[561], – «Озарения» носят узнаваемый стилистический отпечаток: почти полное отсутствие сравнений и аналогий. Каждый образ существует сам по себе. Ни один не подчиняется высшим авторитетам.
Рембо, возможно, даже желал, чтобы его стихи были расположены в определенном порядке
[562]. Фрагмент Après le déluge («После потопа»), который занимает первое место в оригинальном издании, образует идеальное продолжение богословской тоски «Одного лета в аду»:
«Как только угомонилась идея Потопа, заяц остановился среди травы и кивающих колокольчиков и помолился радуге сквозь паутину.
О драгоценные камни, которые прятались, цветы, которые уже открывали глаза!
На грязной улице появились прилавки, и потянулись лодки по направлению к морю, в вышине громоздящемуся, как на гравюре.
Кровь потекла – и у Синей Бороды, и на бойнях, и в цирках, где Божья печать отметила побледневшие окна. Кровь и молоко потекли.
[…]
Мадам *** установила фортепьяно в Альпах. Шла месса, и шли церемонии первых причастий в соборах.
Караваны тронулись в путь. И Великолепный Отель был построен среди хаоса льдов и полярной ночи.
С тех пор Луна стала слышать, как плачут шакалы в тимьянных пустынях, и слышать эклоги в сабо, чье ворчанье разлетается в садах. Затем в фиолетовой роще сказала мне Эвхарис, что это – весна».
Но это чистой воды предположение. Нет даже уверенности в том, что сорок один стих составляет полное произведение. Несколько липких рук перетасовывали эту «хитроумную колоду карт», прежде чем она наконец вышла в свет без ведома Рембо в 1886 году. В издании 1895 года появились новые стихи, а в Belgian review («Бельгийское ревью») в том же году поговаривали о двух других «прекрасных» «Озарениях» – стихах «Документ» и «Январь», которые исчезли так бесследно, что даже подделок не существует
[563].
Нет признаков того, что Рембо просто проснулся однажды и понял, что его муза упаковала свои чемоданы. Некоторые из высказываний Верлена предполагают, что он мог бы добавить и другие стихи после Штутгарта
[564]. Даже его сестра Изабель, которой нравилась мысль о внезапном отказе от литературного труда, считала, что Рембо, должно быть, продолжал писать
[565].
Сами же «Озарения» подразумевают скорее постепенное изменение рельефа, чем внезапный обрыв. Немногие поэты на самом деле следуют именно таким логическим курсом. Со времени песен 1872 года Рембо сокращает разрыв между опытом и выражением, выжимая свою память, что приводит в порядок, интерпретирует и углубляет старые промахи.
Вот почему священная миссия Верлена была пустой тратой времени. Отказ Рембо принять готовую мораль не был просто самодовольным противопоставлением морали, а серьезной потерей глубины, рациональной практичностью вроде той, что обычно куда больше вознаграждает в сфере бизнеса, нежели в искусстве.
Любая форма поэзии, которая основана скорее на процессе, а не на фиксированном наборе принципов, должна упасть с края ее собственного мира. Идеологически приплюснутый мир Рембо, где старые волнения заменяются изощренными формами отвлечения внимания и самообмана, теперь выглядит почти тревожно знакомо. С «Озарениями» романтическая поэзия входит в мир залов аэропорта, тематических парков и курортов третьего мира. Ясновидец превращается в экскурсанта:
«Однажды вечером, перед наивным туристом, удалившимся от наших экономических мерзостей, рука маэстро заставляет звучать клавесины полей; кто-то в карты играет в глубинах пруда, этого зеркала фавориток и королев; во время заката появляются покрывала монахинь, и святые, и дети гармонии, и хроматизмы легенд.
[…]
Перед его порабощенным взором Германия громоздится до самой луны; татарские пустыни озаряются светом; древние восстания роятся в глубинах Небесной империи; по лестницам и скалистым сиденьям бледный и плоский мирок, Запад и Африка, начинает свое восхожденье. Затем балет известных морей и ночей, бесценная химия, звуки невероятных мелодий.
Все та же буржуазная магия, где бы ни вылезли мы из почтовой кареты! Самый немудрящий лекарь чувствует, что больше невозможно погрузиться в эту индивидуальную атмосферу, в туман физических угрызений, при одном названье которых уже возникает печаль»
[566].