(«Исторический вечер»)
Примерно через две недели после визита Верлена Рембо переехал на третий этаж дома № 2 по Мариенштрассе, где проживал торговец по имени Дюдерштадт-Райноль со своей женой. У Рембо была большая, хорошо обставленная комната. Из своего окна он мог видеть казармы Иностранного легиона через дорогу. Внизу продавали гидравлические приборы и газовые котлы.
17 марта Рембо писал домой и жаловался на дороговизну жизни. Питание и проживание слишком дороги («все эти мелкие уловки – не что иное, как обман и порабощение»). Он надеялся произвести впечатление на свою мать своей бережливостью и старался не выражаться слишком туманно: «Либо мне придется остаться здесь еще на месяц, чтобы окончательно устроить свои дела, либо я буду должен давать объявления в поисках работы, что повлечет за собой некоторые расходы (поездка, например). Надеюсь, ты не найдешь мои претензии преувеличенными. Я любыми возможными средствами пытаюсь впитать в себя местные обычаи. Я пытаюсь получить всю возможную информацию, хотя и приходится мириться с довольно неприятным поведением».
К концу апреля Рембо понял, что знает немецкий настолько, насколько ему нужно. Медленное покапельное вливание денег из дома производилось с целью помешать ему странствовать, и поэтому Рембо написал письмо Верлену на адрес Делаэ с пакостным деловым предложением: Верлен отправляет ему 100 франков, чтобы заплатить за «уроки английского языка», которые Рембо давал ему в Лондоне, а он не будет ничего рассказывать о гомосексуализме Верлена.
Верлен похоронил себя в сельской местности Линкольншира и преподавал в крошечной школе в деревне трезвенников Стикней. Он приказал Делаэ не давать своего адреса «испорченному мальчишке». «Он пошел и убил гусыню, которая откладывала золотые яйца. […] А если он дуется, то пусть его!»
[567]
Поскольку гусыня отказалась отложить еще одно яйцо, Рембо продал свой чемодан, сел в поезд до швейцарской границы и перешел через Альпы пешком, вероятно через Шплюгенский перевал
[568]. Из обрывков переписки известно, что поэт следовал в направлении «старой Италии». Рассказ о том, как он спал в «заброшенном сарае» рядом с коровой, вероятно, подделка, хотя его обаятельный тон сделал этот опус излюбленным у многих читателей.
К тому времени, как Рембо добрался до Милана, он умирал от истощения. В центре города, бок о бок с собором, стояло ветхое здание, населенное в основном лавочниками. На визитной карточке Рембо появляется адрес: «дом № 39, Piazza del Duomo (Соборная площадь), нижний этаж». Он вполне мог зайти в нижний этаж Caffetteria Messaggi (кафетерий Мессаджи), спросить насчет комнаты. В квартире на третьем этаже жила вдова – по-видимому, та самая, что, согласно Делаэ, приютила Рембо и ухаживала за ним несколько недель
[569].
В 1998 году эта милосердная женщина была в конце концов идентифицирована Пьеро Бораджина как вдова торговца вином. Она потеряла своего сына годом ранее. Рембо, который бывал наиболее привлекательным, когда оставался без гроша в кармане, обрел временный материнский приют. Рембо написал Делаэ, прося прислать ему подписанную им копию «Одного лета в аду», чтобы подарить ее вдове в знак благодарности.
Мало известно об этом беспокойном периоде жизни Рембо. Переписка крайне скудна, эпизоды проносятся мимо, никогда не повторяясь. Он всегда был на пути куда-нибудь еще.
Он тем не менее имел некий план, или совокупность взаимосвязанных планов. Он слышал, что Анри Мерсье, журналист, который когда-то купил ему костюм в Париже, был совладельцем мыловаренного завода на одном из островов Эгейского моря
[570]. Мысль о том, что прославившийся развратом поэт изготавливает мыло на земле муз, была привлекательной иронией. Пробыв примерно месяц в Милане, он отправился в порт Леггорн (Ливорно), где нашел работу поденщика в доках
[571].
Рембо быстро разрабатывал свою дорожную стратегию. Отныне он будет тяготеть к оживленным международным портам, где, как правило, была доступна временная работа и откуда начинаются долгие и недорогие странствия. Доки крупных городов были особыми зонами, где не доминировала ни одна национальность и где цивилизация начинала растворяться в море. Этот образ уже прослеживается в произведениях Рембо: от уличных сетей стиха до космополитического хаоса «Озарений».
Основная нить его странствий в 1875–1876 годах обычно воспринимается как шутка или как пример интеллектуальной мании величия Рембо: выучить все основные европейские языки в самые короткие сроки. С появлением лингвистических школ и коммерческих методов обучения такое быстрое овладение иностранными языками больше не кажется необычным. Для иных обучающихся процесс изучения одного языка может длиться шесть или семь лет. Для Рембо нескольких недель в доме дружески настроенной миланской вдовы и месяца разгрузки судов в Ливорно было более чем достаточно, чтобы получить базовые знания итальянского.
Парадоксально, но одержимость поглощением практической информации не имела практической стороны. Эту необычайную страсть Рембо определил Верлену как «филоматию»: обучение ради обучения. Какую бы форму она ни принимала – новый язык или новый горизонт, смысл состоял в том, чтобы поддерживать приток свежих данных.
Как только пульс мыслей замедлялся и видения застывали, Рембо менял декорации – страну, язык, окружение. Возможно, он надеялся, что эта «филоматическая лихорадка» станет заменой поэтическому творчеству.
Первая смена Рембо-грузчика закончилась незадолго до 15 июня, когда он уехал из Ливорно и отправился в Сиену. Он, по-видимому, держал путь к Бриндизи, где какой-нибудь корабль смог бы отвезти его на мыловаренный завод
[572].
Существуют более простые пути, но не так много столь живописных или столь атлетически приятных. В своих письмах к Делаэ Верлен называл Рембо «человеком с подошвами, подбитыми ветром». Для того, кто предпочитал сидеть на одном месте, подобное высказывание звучит как издевка.
Для Рембо важно было чувствовать очередное соприкосновение «с шершавой реальностью»: «Я слишком беспутен… жизнь, принадлежащая мне, не очень весома, она взлетает и кружит вдалеке от активного действия» («Дурная кровь»). В Ma Bohème («Богеме») он писал о своей «израненной камнями» обуви с сострадательным отношением ходока на дальние дистанции, которое он питает к своему снаряжению: