– Нет, я в душе испытываю неловкость. Я робел.
– Что же робеть? Когда вы, Саэмон, поедете в Америку или в Париж, ведь вам придется там разговаривать с дамами.
– Я бы хотел... в Петербург... И в Париж. После войны...
– Раньше ее звали Изабель.
– Изабель? – шире открыл глаза Кавадзи.
– Да, под этим именем она выступала на сцене в Америке и пользовалась большим успехом... Но сама она испанка... Католичка.
– Да, вы говорили. О-о! Католичка? – спохватился Кавадзи. Все смешалось в его голове.
– Или, кажется, лютеранка, – поправился Посьет.
Его считали искусным дипломатом, а он делает оплошности одну за другой. Японцы боятся католиков. Они два века тому назад убили и сожгли всех португальцев и испанцев и обращенных ими японцев.
– Она очень красива! – сказал Кавадзи задумчиво. – И молода.
– Молода, но очень опытная.
– Что это значит?
– Она знает все. Везде бывала и все видела.
– Все?
– Да, все... Кроме бамбуков...
– О-о... – Саэмон поражен циничным ответом.
Он непрерывно получает донесения от своих чиновников о каждом шаге американцев. В том числе и об американской красавице. Все напоминает ее и разжигает...
Кажется, Посьет досадует на Саэмона. Он ревнует?
Сам не рад, что познакомил! Поэтому сказал, что она католичка? Что она кокетка, что видела все! «Да, но это теперь мне уже безразлично!»
– Действуя умело, ты можешь сделать больше, чем все посольства Европы, – сказал Посьет вечером Анне Марии.
И муж ей намекал на что-то подобное, хотя он очень строг, очень любит ее. Ах, слабые, ничтожные мужчины! Называется, что я живу под вашей охраной в чужой и неизвестной стране!
Глава 14
КОГДА ЦВЕТЕТ САКУРА
Сначала шпангоуты из розовых превратились в черные и блестящие, в ясный день они светились черным огнем и отражали блеск солнца, как черные зеркала. Они стали от зияющей черноты заметней и выше. Лесорубам с обрыва в ущелье казалось, страшное чудовище, похожее на гигантского жука, повержено богатырем на деревянное ложе стапеля и окоченело, подняв множество черных ножек.
Из деревни, через бухту, видно по-другому: это гордое сооружение. Теперь шпангоуты насажены не на масленую бумагу, а на смолу и сами высмолены.
А лес вдруг стал светлым, по пословице – когда сакура цветет, она становится заметной.
Так много розовой белизны, что лес становится просторным, входишь в него, как в большой празднично украшенный храм.
Цветение сакуры продолжается недолго; как одно мгновение – несколько дней или недель – какая разница! И все опять станет глухим и мрачным, потемнеют ущелья и обрывы. Как пора молодого счастья. А потом – непрерывное ожидание смерти. Это видно по лицам людей, по песням и молитвам, в книгах и картинах. Все прекрасное напоминает о неизбежном, мрачном и глухом безмолвии, о пожирании всего огнем или о разложении и распаде. Такова прекрасная жизнь, и она тем прекрасней, чем короче, как недолгое цветение и счастье.
В эту пору люди идут в лес «на сакуру», хотя бы ненадолго. Плотники посидят после работы, и не сразу угадаешь, куда смотрят и почему задержались на площадке. Крестьяне сидят на террасах, у домов, на окраине леса, чувствуя мгновения весеннего счастья перед неизбежной неизвестностью. Любование высветленным миром цветущей сакуры!
Старик Ичиро нес гнутую доску на плече и на трапе встретил главного начальника полицейских Танака. Не уступил ему дороги. Танака сам подошел и заговорил ласково и вежливо похвалил работу. Полиция перевоспитывается! Как хорошо жить! Даже старому Ичиро.
После того, как поставили первый шпангоут, сразу работа пошла быстро. А с первым шпангоутом очень долго возились, казалось, что западный корабль никогда не построится.
Шхуну обшивали. Длинные и толстые доски держали над котлами с кипятком, а потом гнули, осторожно налегая на них и оставляя на срок с грузом на концах. Гнутые доски пришивали к шпангоутам. Матросы и японцы начали конопатить, стук, много пыли, волокна пеньки летают по всему стапелю.
Шхуна стала выглядеть громадной, ее борта, казалось, выросли еще выше. Люди в шляпах, или с косынками на головах, или в фуражках военных морских солдат стоят на подставках, на лесах, на ногах или на коленях и все дружно стучат и стараются в пыли или плетут из пеньки длинные свитки, закладывают их в пазы меж досок.
Аввакумов, желтый и худой после болезни, смотрел конопатку и вдруг дал затрещину рабочему, Аввакумов вытащил всю пеньку из паза, ткнул ему в нос и бросил.
– А ну, старый хрыч, иди конопатить! – позвал унтер-офицер старика Ичиро.
Дайкан Эгава Тародзаэмон в эти дни почти не уходит со стройки. Он все видит.
Трап гнется. Таракити – сын старика Ичиро – несет наверх толстую короткую доску, гладкую как зеркало. Он в красной повязке над грязным лицом.
Одни счастливы, других бьют. Наверху, в самом корабле, идет перестук, там усатые матросы заполняют пространство между люферсов.
Многие молодые слегли после работы в воде, по целому дню и даже по два не могли выходить на работу, лежали на татами, жены и матери их отпаивали наварами из трав. Пока молодых было мало, Ичиро дорвался до работы. Старик давно уже не студился, он десятки лет продрожал на холодных ветрах и привык с детства к любой непогоде. Помнит время, когда у деревенских теперешней одежды и обуви не было, зимой работали с голыми ногами. Поэтому он не захворал после того, как поработал в воде.
За ночь ветром принесло тучи от Фудзи и выпал снег. Утром подул холодный ветер. В такую погоду кажется, что вся Япония замерзла и дрожит под соломенными накидками или пляшет, отогревая озябшие колени.
– Давай-ка, кривой леший! – опять зовет Аввакумов старого мастера.
Вместе с Ичиро выворачивает смолу из бочки. Началась осмолка. Корабль, обшитый поверх шпангоутов досками, из белого понемногу превращается в черный.
Все спешат и все боятся, что может не то получиться. Очень страшно.
Вот он! Западный корабль почти готов! Таракити перемазался в смоле, как будто работал у котла, варил грешников.
Дайкан Эгава опять пришел, смотрит так мрачно и холодно, словно снег выпал в его душе. На нем дайканская шапка из осоки и тяжелый ватный халат. Эгава немного сгорбился, словно хочет скрыть рост, казаться пониже. Его острое лицо с большим носом немного одрябло и кое-где покрылось мелкими морщинками. Длинные пряди черных волос, острые как ножи касатки, пущены от висков, на них проступает седина.
Только сам Эгава знает, как ему нелегко. Силы подорваны, всегда ноет сердце. Сегодня ночью оно заныло особенно сильно. Он смотрит на осмолку, на котлы и бочки, на костры, где над паром гнулись доски, и думает, что все это походит на тот ад, который двести лет тому назад изображали португальцы, пугая японцев. Уничтожив христиан в те времена, шогун, вельможи бакуфу и бонзы переняли от них некоторые картины ада, чтобы тоже немножко устрашить японцев к их же пользе.