И спрашивала себя Анна: если в самом деле ещё ничего такого нет, а уж такие злоключения на неё сыплются, не лучше ли действительно отправить Бирона с глаз долой, чтобы прекратились всякие попрёки? Но расстаться с бело-розовым, статным молодцем ей было уже не под силу.
Угрозы матери проклясть висели над Анной, как тяжёлая свинцовая туча, и она старалась рассеять, эту тучу посланиями ко всем, к кому только могла. Писала о разорившем её Бестужеве, который мешки сахара и изюма брал себе из подарков матери, и о его непотребном поведении, вынуждавшем её кручиниться и плакаться. Особенно надеялась она на заступничество своей благодетельницы и защитницы — Екатерины Алексеевны.
«Государыня моя, тётушка и матушка, — слёзно писала она ей, — царица Екатерина Алексеевна! Здравствуй, государыня моя, на многие лета с государем моим дядюшкой и батюшкой и государынями моими сестрицами.
Сего числа приехал сюда из Петербурга посланный человек от камердинера моего Питера, который немалое время был в Петербурге, а письма ко мне от государыни моей матушки не привёз никакого, да и от почты уже давно я писем не вижу. Но только изволила с ним со многим гневом ко мне приказывать — для чего я в Петербург не прошусь, или для чего я матушку к себе не зову? Также и многие смутки, как я слышала, всякими образами матушку на гнев приводят: Василий Салтыков, Василий Юшков и жена его Татьяна, и кривая Воейкова, и Василий Еропкин, которых поступками как я, так и сестрица моя весьма сокрушены. А для чего я в Петербург не прошусь, о том, матушка моя, давно ваше величество известны: не токмо там, а и здесь, заочно, от противников моих сокрушена. Хотя к матушке моей о том писать стану и проситься к ним, однако ж, дорогая тётушка, матушка моя милостивая по прежнему моему прошению до времени меня здесь додержать изволите.
А другого я, свет мой тётушка, писать опасаюсь. А ежели возможно вашему величеству, матушка моя, Маврина прислать в Ригу на час, чрез которого могла бы я донесть к вашему величеству словами.
А я, свет мой, дорогая тётушка, слышала, что Василью Салтыкову при после польском быть. И я чаю, и там мне пакости делать в моём деле станет. Прошу, матушка моя, на меня не прогневаться, что я ваше величество утруждаю моими письмами. Ей-ей, матушка моя, дорогая тётушка, кроме Бога и дядюшки и тебя, свет мой, не имею на свете радости в моих печалях. При сем племянница ваша Анна кланяюсь».
Заступалась Екатерина за Анну, ласково просила царицу Прасковью унять гнев свой на среднюю дочь, но та внешне вроде бы соглашалась с государыней, а втайне считала себя вправе вмешиваться в жизнь и домашний быт своей дочери. Таясь от всех, пересказывала царица Прасковья горе своё: связалась дочь, да не с родовитым боярином, а с чухонским конюхом, вся пропахнет конюшней и навозом.
Успокаивала Прасковью Екатерина, а сама тайно смеялась над царской фамилией — злорадствовала, что Не одна она, подлого происхождения, вошла в царскую семью, знать, тянет всех Салтыковых и Романовых на подлых людишек. Но лицо делала скорбное, обещала матери поддержку и защиту, как и дочери защиту и поддержку против матери...
Но всё не рассеивалась туча над головой Анны. Мать гневалась по-прежнему, и снова писала Анна к своей заступнице.
Не удержалась Екатерина Алексеевна да и шепнула кое-кому из своих приближённых — той же Аграфене Петровне Волконской, дочери Бестужева, — о просимых милостях герцогини Курляндской. А дочери своей, княгине Волконской, Бестужев, всегда открывавшийся ей в своих чувствах и тайн от неё не имеющий, уже писал, что кредита для него у герцогини Курляндской более нет, а теперь в кредите конюх, курляндчик Бирон. И княгиня Волконская подтвердила слова Екатерины. Так пошёл гулять по петербургским гостиным и знатным фамилиям слушок о неприличном поведении сирой вдовицы — герцогини Курляндской, весёлой вдовы, не гнушающейся даже конюхами с её конюшни. Перешёптывались и пересмеивались, но сплетни всё оставались сплетнями и до ушей Петра не доходили. Только раз, услышав оброненную кем-то фразу, разъярился Пётр и отправил строжайшее послание к резиденту Курляндии Бестужеву:
«Понеже слышу, что при дворе моей племянницы люди не все потребные и есть и такие, от которых стыд только, также порядку нет при дворе, как в лишнем жалованье, так и в расправе между людьми, на которое сим крепко вам приказываем, чтоб сей двор в добром смотрении и порядке имели. Людей непотребных отпусти и впредь не принимай. Винных наказывай, понеже неисправление взыщется на вас...»
И что тут делать: действительно, сам Пётр Михайлович привёл Бирона на службу к Анне. Но не думал резидент, что так обольстится вдовица бело-розовым лицом курляндчика, его статной фигурой и молодостью. Сам и виноват. Кинулся было дело поправить, да уж Бирон не дался: Анна назначила его сначала секретарём-докладчиком, а потом и гофмейстером курляндского двора. И строго сказала Бестужеву:
— Ты его крепко рекомендовал и был прав, дельный он человек и к службе зело способный...
Отстояла Анна Бирона, а между тем меж ними ни одного слова ещё не было сказано о любви. Только всё больше и больше времени Анна проводила с ним, а вечерами, запёршись в опочивальне, делилась своими чувствами лишь с Бенингной. Та услужливо поддакивала и теперь по-другому взглядывала на конюха: безумно нравился ей этот статный немец, такой свой по крови и вере, такой желанный и недоступный. Бирон и внимания не обращал на Бенингну, только кривился, когда она напоминала ему о своём присутствии...
Отстаивала Анна и своё намерение не допустить Салтыкова к польскому послу, но не преуспела в этих хлопотах: Пётр никогда не дорожил чьим-либо мнением в делах государственных — тут и Екатерина не помогла. Назначение состоялось.
Курляндские бароны не слишком-то жаловали герцогиню. Вассалы польского короля, они хотели отослать Анну, а курляндским герцогом избрать своего, нужного им человека. Но тут их интересы столкнулись с волей Анны: хоть и были у неё тайные мысли — не разлучаться с Бироном, но она понимала, что не в помыслах у русского царя отозвать её и ослабить русское влияние в Курляндии. Оттого вроде бы и по частному делу обращалась Анна к Екатерине, а имелись в виду и дальние замыслы Петра — она хорошо понимала своего царственного дядюшку.
Из Риги снова писала она слёзное письмецо к своей милостивице:
«Да и по здешнему состоянию и ныне все курляндцы вашего величества доброжелатели... При отъезде моём из Митавы в Ригу слёзно просили меня, дабы я у вашего величества просила, чтоб мне далее не отлучаться и в удобное время мне опять в Курляндию выехать, на мои маетности въехать. А понеже противные великие слухи разглашают, яко моё дело и вовсе ниспровергнуть в Польше хотят, повторно прошу, матушка моя дорогая, тётушка милостивая, попросить милости государя батюшки-дядюшки, чтоб показал мне великую милость отеческую и до такого несчастья допустить не изволил, чтобы я вовсе в несчастие не пришла. Истинно, свет мой, матушка-тётушка! Не жалея себя, о том сокрушаюсь, и о чём вашему величеству станет доносить Бестужев, что всего на письме донести невозможно...»
Здесь мнения старого любовника Бестужева и вдовы-герцогини совпадали: ослабить русское влияние в Курляндии нельзя, а Салтыков как раз и добивался именно этого — убрать Анну из Митавы. Тут его интересы расходились с интересами государственными — Пётр не принял всерьёз соображений Василия Фёдоровича Салтыкова. Анна осталась в Митаве, влияние России всё усиливалось, и нужно было только подобрать Анне такого жениха, чтобы посадить на герцогский престол своего человека. Но жениха всё не находилось. Анна оставалась в Митаве и, довольная пока что своей жизнью и участью, писала благодарно Екатерине: