Проделав в тысячный раз путь от двери, запертой на крючок, до голого окна (смотритель божился, что на складе нет занавесок, ни в цветочек, ни в полоску, вообще ничего, кроме противогазов), он смотрел вниз на перламутровые дорожки, по которым прополз дождь, на кривую скамейку, на грузовик с брезентовым верхом. Как было бы хорошо пробежаться трусцой мимо футбольного поля, мимо этого бетонного корпуса, под старыми липами, роняющими желтые листья, даже если опять начнет моросить, по лужам, вдыхая свежий сырой воздух, прислушиваясь к шуму машин, проносящихся за оградой! Увы, не мог он себе позволить такой слабости. Любое преждевременное появление на публике грозило постыдным фиаско. А он не сомневался, стоит ему сбежать с крыльца, как все, кто бы ни был в спортивном комплексе, побросают свои гантели, мячи, обручи, слезут с турников, остановят бой и прилипнут к окнам, выбегут на балконы, заберутся на крышу, чтобы посмотреть с долгожданным смехом на его ковыляющую, прихрамывающую фигурку. Да, приходится сидеть безвылазно, а как было бы хорошо!.. Лавров отошел от окна и опять повалился на кровать, закрыл глаза.
Интересно, что сейчас поделывает Лиля, думал он, наверно, уже догадалась, куда я пропал. С этим у нее в порядке. Знает все, что скрывают, бедняжка. Конечно, он поступил дурно, не попрощавшись. Но, во-первых, он никогда не брал на себя обязательств, уступая ей «ну так уж и быть», с тем чтобы потом не попрекала, ложился под, мол, я тебя не насиловал, сама насела. Во-вторых, он не скрывал, что рано или поздно нарушит свой зарок навсегда уйти из спорта. То, что это произошло неделю назад, а не неделю вперед, ничего, Лиля, не меняет. Разве я виноват, что судьба меня подбила? Что в безысходном своем положении я нашел смысл своей пропащей жизни? Ну как еще тебе объяснить? Допустим, я собираюсь в путешествие, покупаю билет на поезд, набиваю чемодан, не забыв сунуть деревянную куклу, запираю квартиру… Нет, не то… Представь, что какая-нибудь твоя подруга ночью, не гася свет, раздевается у окна, надеясь, что ее увидит кто-то из проходящих внизу, при том что она никогда не узнает, кто это будет и будет ли кто-то вообще… Опять не то!.. Положим, я встаю на улице в очередь, даже не спросив, а что собственно продают — яблоки, груши или, может быть, сельдь пряного посола, опасаясь, что замешкавшись, упущу свое счастье и мне не достанется ничего… Нет, сколько ни объясняй, не растолкуешь. Когда женщина не хочет понять, как об стену горох!
Привыкший бесцеремонно пользоваться Лилиной близостью, Лавров теперь с ужасом испытал, как сильно он от нее зависит. Мало-помалу она подчинила его с головы до пят своим стыдливым желаниям. Всегда под рукой, она не позволяла ему остыть. Его мужские мечты о поражениях и победах она исподволь запрягла в волок обыденной жизни. Бормотала беззвучно, с запаздывающим жестом: «Я люблю тебя жалкого, ничтожного, беспомощного…» Лавров ставил ей в вину не только то, что она легко подменила собой погибшую сестру, казавшуюся незаменимой, но и что ревниво удерживала от всего, дающего ему шанс отличиться (и отлучиться). Хватит! Он докажет ей, себе, всем, что ему суждено бессмертие. Будни — долой! Он добьется своего. Недаром смотритель, этот доморощенный логоцентрист, намекнул, что его здесь ждали со страхом и неприязнью. Как бы ни пытались ему помешать, он поставит рекорд, пусть только для того, чтобы, взмыв ввысь, в лучах славы вновь обрести всепобеждающую жену, опозоренную смертью. Он не сомневался, что она ждет его там, в зените, божественная пловчиха…
Несколько раз его навещал Лобов — проведать. «Не дрейфь, все будет о’кей!» — подбадривал он, но сам был мрачен. Что-то у него явно не ладилось. Выкуривая одну за другой дешевые, вонючие папиросы, он обвинял руководство во всех грехах. Его толстое лицо пылало ненавистью. Вероятно, он уже и на Лаврова затаил злобу, подозревая в сговоре с новыми хозяевами.
«Мало им, что предмет нашей гордости они превратили в балаган, — причитал он, — скоро здесь откроют притон, помяни мое слово! Ходят слухи, что здание уже давно заложено под высокие проценты, срок подходит, а расплачиваться нечем. Что с нами со всеми будет, Господи?»
«А на меня директор произвел хорошее впечатление», — возразил Лавров только для того, чтобы подразнить злопыхателя.
«Жулик! — отрезал Лобов. — Да и он уже ничего не решает. Подставное лицо! Персонификатор! Он уже свою жалкую роль отыграл, помяни мое слово, скоро от него избавятся, вышвырнут вон!»
Лаврову казалось, что обычными своими сетованиями Лобов прикрывает какую-то гнетущую его мысль, неудачу, проступок. Как если бы он в чем-то провинился, знал, что разоблачения не миновать, и старался загодя, не раскрывая карт, уладить дело, замять, оправдаться. Что еще такое он натворил? — недоумевал Лавров. Неужели те пятилетней давности побои не проучили его, неужели он, Лавров, не отбил у него навсегда охоту лезть в чужую кошелку?..
Выпроводив Лобова, он опять валился на кровать или садился за стол, выдвигал ящик, рассматривал в который раз заласканную колоду, пустую гильзу, карандаш или опять примеривал выданную ему форму — черные трусы, желтую застиранную майку и номер «9», неровно выведенный чернилами на квадратной тряпке, к которой пришлось самому пришить лямки. Пора, давно пора выйти из затвора!
Он вновь и вновь вспоминал тот роковой день, когда неожиданно для себя принял решение бросить науку и отдаться спорту. С раннего детства все, связанное с физическими упражнениями, казалось Лаврову пустой и даже вредной тратой времени. Привязав к ботинкам самодельные коньки, он не мог и двух шагов пройти по льдистым ухабам на заднем дворе, домой возвращался зареванный, с окровавленным носом. В школе учитель физкультуры угрожал оставить его на второй год, если он не подтянется на турнике хотя бы один раз. Закончив бег последним, он падал на сухую, пахнущую дегтем траву, глядя в бездонное небо, слушал как ухает сердце, и с обидой вспоминал маячащие далеко впереди попки одноклассниц. После того как он с середины футбольного поля посылал мяч в свои ворота, товарищи, с молчаливого согласия учителя, отводили его за гаражи и по очереди били под дых и в солнечное сплетение. Чтобы хоть как-то оправдать свое жалкое, постыдное существование, он читал книги с полудня до полуночи, ничего не запоминал, скучал, бродил бесцельно по улицам, давая прозвища недомоганиям, внезапно заявлявшим о себе то ломотой в суставах, то головокружением, то поносом, доводящим до галлюцинаций… Он был раздражителен, самолюбив, труслив и недоверчив. Кое-как закончил школу, кое-как поступил в институт. С трудом устроился на работу.
И вот однажды, поздно ночью, он возвращался домой, отвергнутый вспыльчивой блондинкой («куда лапу суешь, паскуда!»), давясь, пил из горлышка пиво, высасывал подобранный окурок, отхаркивая кислую мокроту. Летняя ночь была тиха и пустынна. Легкий шелест взбегал по ступенькам темной листвы. Шатаясь от фонаря к фонарю, поглощенный обидой, он не замечал, как сонм теней пытается пленить его женообразным колыханием, маня в услужливый мрак подневольных метаморфоз. Мимо промчался с рычанием грузовик, остановился на площади. Откинув брезентовую полу, вниз спрыгнули солдаты, пробежали, стуча сапогами, куда-то за кусты, к заброшенной стройплощадке… Лавров вдруг споткнулся о свет, бьющий из подвального окна. Бутылка, сколько он ни тряс, была уже пуста. Папироса выгорела. Лавров присел на корточки и заглянул в светлый проем. Он увидел внизу пустой зал, посредине — висела кожаная груша. Лысый человек, в очках, в трусах, ссутулясь, упруго кружил, нанося короткие удары: бум-пум-пум, бум-пум-пум…