32
Едва заметная тропа вела по холмам в горы. Утро открывалось во всем великолепии своего прозрачного устройства. Хромов не предполагал никаких помех. Там, высоко, в уютной ложбине, его терпеливо дожидалось начало книги. Местность. Оставшийся позади город продолжался в нем лишь двумя-тремя грустными мыслями. Очки, веревочки, девочки. Каменные зубцы прорвали вязаную зелень, небо накалялось, ветер хлестал солнечным светом. Подниматься легко и приятно. Это только долу путь тянется. Тонкие луковичные оболочки. Стены. Так рыцарь, после утомительной битвы с ленивым, трусливым драконом, снимает тяжелые латы, стаскивает сопревшее исподнее и на глазах у висящей в цепях принцессы ныряет в холодное зеркальное озеро.
Вначале он предстал Хромову темным силуэтом на фоне желтых холмов. Хотелось заполнить темный силуэт чем-то одушевленным, вписать его в окружающий пейзаж не как еще один зашифрованный предмет, пустой контур, а как отзывчивое существо, сотканное высшим разумом.
Молитвы были услышаны.
При ближайшем рассмотрении темный силуэт преобразился во вполне заурядного, но ничем не обделенного Агапова. Лицо его было отмечено усталостью. Изношенная, ветхая внешность, готовая обнажить страшное нутро: ввод и вывод на виду. Потерянное детство. Храм, разобранный на кирпичи.
Вялое приветствие.
«Слышал, ты вчера крупно проиграл…» — начал Хромов, любезно осклабясь.
Агапов сверкнул глазами:
«Карты хороши тем, что, когда проигрываешь, ты не виноват, карты не виноваты, виноват расклад».
«С кем играл?»
«Два каких-то проходимца…»
По лаконичным характеристикам Хромов признал своих старых знакомых. Он ждал, что Агапов попросит денег «взаймы», но тот был, видимо, так опустошен после игры, после Сапфиры, после бессонной ночи, что просить о чем-либо у него уже не было сил.
«Я издержался», — сказал он.
«Ничего, ничего, все утрясется…»
Отойдя от Агапова, Хромов тотчас о нем забыл. Сегодня Агапов не стоял на повестке воображения. Когда-нибудь потом, когда доберусь до второстепенных персонажей, выдам всем сестрам по серьгам, всем братьям по пистолету. Пока же хватит быстрого очертания. Еще не дойдя до заветного камня, Хромов уже начал составлять отправные фразы. Он решил для простоты взять несколько фактов из своей жизни и довести до неузнаваемости. Не нужно всё выдумывать, довольно слегка извратить, переиначить. Можно даже сохранить имена, от этого вымысел только выиграет, укрепится.
А вот и камень, в мерцающей серой толще белые пучки прожилок и розовые вкрапления, по бокам узоры желтого, красноватого лишайника. Сверху шатром изогнулось дерево. По склону сухая трава сбегала серебристыми струйками.
Хромов вынул блокнот, перебросил, не перечитывая, исписанные листки и с ходу:
«На юге. Прикован к больной жене. Туша, набитая кошмарами — грязными грезами. Жена — Химера. Днем спит, ночью изводит. Врач запретил плотскую близость, к моему облегчению, иначе, не знаю, во что бы я превратился, наверно, в одного из тех уродов, которых сплевывает ее воображение. Для врача она — интересный экземпляр, сосуд с драгоценной болезнью, счастливая возможность понаблюдать разложение организма, еще одна надежда приблизиться к разгадке анатомии. Надо было видеть доктора Бабченко, когда он, попросив мою Любу раздеться, рассматривал эти отложения! Мне стало страшно, я опустился на стул. Даже если бы я заорал, он бы не обратил на меня внимания. Он был поглощен. „Так, так…“ — повторял он, пальпируя. Потом признался, что может лишь догадываться о причинах болезни. Вероятно, какое-то расстройство. Но есть болезни без внешней причины. Они — плод творческого напряжения самого организма. Вывод внутреннего состояния. Проявление скрытой идеи, которая сама — лишь сочетание бесчисленных разветвлений и отражений. Он мог рассуждать на эту тему часами. Прекрасный собеседник. С подручными цитатами, с занятными случаями из жизни. Вы должны ее беречь, как зеницу ока, простите за невольную литературную аллюзию. Она достояние науки, а что такое наука? — ясно продуманная истина, годная для всеобщего потребления. Вы должны гордиться. Я вам завидую. Будь я на вашем месте, я бы не отходил от нее ни на шаг, следил за каждым ее вздохом, фиксировал жесты, записывал каждое слово. Например, обращаете ли вы внимание, как она чешется, когда, в каких местах, как долго? Вот то-то же! Бесценный материал пропадает впустую! Ну да я вас не виню. Сам он являлся почти каждый день, расспрашивал, осматривал, делал анализы. Вымыв руки, предлагал мне пройтись „проветриться“. Вам тоже нужно следить за собой! Опасаясь, что болезнь будет так прогрессировать (она уже проникла, по его словам, в некоторые участки мозга), что он просто не успеет ее изучить, получив вместо любопытной смеси мутный осадок, он сам посоветовал отвезти Любу (Машу? Ирину?) на юг, хоть и сожалел, что на некоторое время оставляет ее без визуального внимания, обещал каждый день звонить, но своего обещания не исполнил. Он попросил было и меня записывать то, чему я по праву супруга стану свидетелем, но я сразу и даже несколько грубо отказался от такого задания. На грубость он не обиделся, но сильно сокрушался, что некоторые люди и пальцем не пошевельнут для блага человечества.
„Я скоро умру?“ — спрашивала Люба. — „Нет, будешь жить вечно!“ — отшучивался я, отворачиваясь. Впрочем, спрашивала она скорее из любопытства, как если бы речь шла о предстоящей поездке. Смерть ее нисколько не пугала. Подумаешь, разница — здесь, там!
Она почти ничего не ела, но пила беспрерывно, лежа на спине, через резиновую трубочку, протянутую к бутыли с минеральной водой.
Днем я уходил в горы, глядел вниз на ослепительно блестевшее море, вверх — в горячую синеву, слушал шелест сухой травы, стрекот кузнечиков. Записывал в блокноте бессвязные слова, которые по прошествии времени, я знал, сложатся в роман. Купаться я не люблю. Вернее сказать, боюсь. Всё мне кажется, что стоит вступить в воду, и вся эта зеленая масса обхватит меня, поглотит. И потом, живность, которой напичкана эта толща, — не только медузы и полипы, но даже рыбы, морские звезды, моллюски… Красота, от которой тошнит. Не все, что радует глаз, приятно на ощупь, и многое из того, чем охотно пользуется воображение, отвратительно наяву. Присочинить — значит выразить словами то, чего в жизни лучше избегать. Литература, утверждаю я, сидя на камне, это зоосад неосуществимых желаний. Неосуществимых не потому, что препятствуют обстоятельства, а по сути своей. Неосуществимость, бесплотность определяет их направление. Люба никогда не могла меня понять. Хотя большая и лучшая часть ее жизни проходит во сне, она признает лишь то, что можно потрогать, а еще лучше съесть. Прочитанное в книге она переживает так, как произошедшее на самом деле, и судит о поступках героев, как о поступках реальных людей. Самое досадное, она и обо мне судит по тому, что я пишу. Она решила познакомиться со мной, прочитав рассказ в журнале. Из слов и поступков персонажей, прямо скажем не вполне ортодоксальных, но которых требовала одна логическая западня, занимавшая меня в то время, она поспешила вывести мой характер, мои вкусы и пожелания, так что в ее мечтах я превратился в какое-то экзотическое чудовище с хвостом и хлыстом. Кажется, она была несколько разочарована тем, что я не хожу лунными ночами по улицам и не режу припозднившихся красоток. Впрочем, первое впечатление обо мне, которое она составила по рассказу, так и осталось для нее определяющим. Она только присовокупила к моему образу скрытность, лживость и двуличие, что в ее глазах прибавило мне достоинства. Я понимал, что разуверять ее бесполезно. Пусть думает обо мне, что хочет. Ничто не омрачало нашу быстро наладившуюся совместную жизнь до тех пор, пока ее не поразила болезнь. За какой-то год из стройной, гибкой девушки она превратилась в огромную, неповоротливую тушу. Подходя к зеркалу, она себя не узнавала. Приходилось едва ли не каждую неделю покупать новую одежду. „Что со мной происходит?“ — спрашивала она удивленно. А что я мог ответить? Делать вид, что не замечаю перемен? Одним из самых печальных дней был тот, когда я (прошло около месяца после первых симптомов), как обычно, утром хотел поднять ее, чтобы отнести в ванную, и — не смог. Она продолжала держать меня руками за шею, не понимая, что случилось. Тогда еще казалось, что все поправимо. Она убеждала себя, что перемены ей к лицу. „Признайся, тебе ведь нравятся задастые и грудастые, со складками и неполадками?“ Но вскоре и она поняла, что с ней происходит что-то ужасное и непоправимое. С грустью смотрела она на красные туфли, в которые уже никогда не влезут ее ноги. Наши узы требовали все большего хитроумия и наконец, к моему облегчению, сделались невозможны. Думаю, читатель извинит меня, если не буду вдаваться в технические детали… По совету врача мы поехали на море, выбрав поселок, в котором прошло детство Любы.