«Но я опасаюсь, как бы мы не стали пешками в игре Сильвестра. А потому призываю Вас: будьте предельно осторожны. Когда Сильвестр кажется взволнованным, когда он совершает поступки импульсивные, когда открывается вам совершенно и безраздельно, именно тогда он ведет самую тонкую, самую изощренную игру. Я знаю, скольким людям он снес головы, прикидываясь растерянным и взволнованным, прикидываясь безопасным.
Иосиф Матвеевич! Вы сами, Ваша репутация, Ваше доброе имя – в опасности. Ведь сейчас, судя по Вашим словам, он искренен с Вами и действует как бы в беспамятстве. Это верный признак того, что он плетет интригу, цель которой нам с Вами неясна.
Вам нужно насторожиться и понять, как именно Сильвестр вознамерился Вас использовать. Ведь скорее горы сдвинутся, чем этот человек начнет действовать без задней мысли. Скорее реки повернутся вспять, чем он станет говорить прямо от сердца».
«Совесть ушей» Иосифа – возможно, единственный из видов совести, который у него остался, – возмущается претенциозной нелепостью Никодимовых фраз. Иосиф шепчет с некоторой даже брезгливостью: «Батюшка, дорогой, да вы какая-то провинциальная поэтесса».
Но больше столь сильными образами отец Никодим не злоупотреблял: «В ближайшее время я переговорю с Ипполитом Карловичем о том, что Вы мне рассказали. Уверяю Вас, никто не узнает о нашей переписке. Такого же полного молчания я прошу и от Вас.
Благослови Вас Бог за то, что Вы решились написать мне!
Жду от Вас новых писем и сдержанности в речах и в поступках.
Храни Вас Бог.
Раб Божий Никодим».
Иосиф откинулся на кресле. По телу разлилась истома. Запрокинув голову, он шепчет белому потолку: «Вот я и завербовался… Теперь, стало быть, я тоже раб Божий…» Улыбаясь люстре, он перебирает в уме основные идеи письма – революционные для его жизни идеи. Он решает с бóльшим вниманием прочесть «философью», которую лишь пробежал.
Проповедь Никодима была гневной, но Иосиф стал замечать за ненавистью к режиссеру и театру совсем иное чувство, которому пока не находил названия:
«Я знаю, театр есть театр, и артисты вынуждены представлять тех, кем не являются. Таково их ремесло, самое опасное для души из всех существующих. Но только в театре Андреева доходит до настоящих преступлений против образа Божьего в человеке. Души актеров изгоняются, чтобы вселить в них иные. В Церкви изгоняют бесов, а у Сильвестра изгоняют душу, чтобы бесы могли беспрепятственно войти в оставленный дом. Я понимаю, насколько коробит Ваш интеллигентский слух это слово, но для меня "бесы" – не образ, не символ и не метафора».
«Иначе и не может быть, святой отец, иначе и быть не может», – подбадривает Иосиф батюшку.
«Люди с выжженной душой ждут, когда в них вдохнут жизнь. И кто это должен сделать? Такой же человек, смертный и грешный, хоть и наделенный Господом уникальным даром – даром, над которым он надругался. Тем самым даром, который станет его главным обвинителем в День суда».
«Как же вам нравится воображать, – думает Иосиф, – как Сильвестр отправится в геенну огненную. Какая все-таки ненависть! Первозданная какая-то. От письма как будто дым идет… А Сильвестр? Как вчера он говорил про Никодима, как кричал, как свирепел? Будто один самим фактом своего существования подрывает смысл жизни другого… Они что, похожи? В чем?»
Иосиф нашел между ними связь довольно простую: «Оба – артисты, и битва идет – за публику».
Иосифа наполняют мысли о его предстоящей грандиозной роли в жизни театральной Москвы. О том, как он возглавит, отринет, проведет реформы, укажет пути… Тщеславие услужливо творит картину: Сильвестр Андреев покидает свой кабинет, освобождая место для нового вождя театра.
И вот портрет Иосифа уже возвышается в фойе над актерскими фотографиями. Вот отец Никодим благословляет нового отца знаменитого театра. А Ипполит Карлович смотрит на него – покровительственно, не без иронии, но все же с надеждой…
Придется признать: Иосиф неустранимо неадекватен, как почти все люди, годами пребывающие около искусства и деятелей искусства. Эти люди всегда подле и всегда не при делах. Всегда в гуще событий, но никогда не являются их авторами. Непричастная причастность, бурная, но безрезультатная деятельность, аплодисменты, всегда проносящиеся мимо. Возникает специфическое мучение, которое можно назвать «мучением недозначимости». И когда жизнь чуть-чуть приоткрывает дорогу ввысь, когда маячат перспективы и манят горизонты, они теряют голову, в воображении своем получая все возможные чины и звания, занимая все кресла, влияя на все процессы и определяя все тенденции. Такой полет обычно заканчивается плачевно, поскольку осуществляется только в воображении парящего. Тысячеэтажное здание, созданное фантазией, рушится мгновенно.
Но сейчас – сейчас это здание растет, и у Иосифа кружится голова от блестящих перспектив.
Православные котята в хорошие руки
Оба в черном. На одном – ряса, другой облачен в костюм. По просьбе обладателя черного костюма, Ипполита Карловича, в комнате выключен свет. Не видно обстановки, не видно лиц. Из полутьмы доносится разговор, неспешный, тихий.
– Это очень. Смешно. Очень, – утверждает Ипполит Карлович.
Говорит он степенно, с расстановкой, щедро рассыпая в предложениях точки и многоточия. И это не знаки препинания. Это знаки отличия его стиля речи от всех других.
Паузы, которые он делает в самых неожиданных местах, полны значения. Они заставляют собеседника смиренно ждать следующего слова. Собеседник невольно обращается в слушателя, сколько бы слов он при этом ни произнес.
Точки Ипполита Карловича – многотонные. Обжалованию не подлежат. Вот и сейчас он словно вынес вердикт: смешно (точка). Очень (точка).
– Да-да, я сам хохотал, – говорит отец Никодим голосом бархатным и, дабы подтвердить свои слова, выпускает на волю изящный смешок.
– Как там написано? Повтори. Еще разок.
– Прямо на церковных воротах висит объявление: «Православные котята в хорошие руки».
Отец Никодим робко засмеялся – он не желал производить громких звуков, которые бы дерзостно нарушили покой Ипполита Карловича. Сам Ипполит Карлович засмеялся глухо, не раскрывая рта, выпуская смех через ноздри и сомкнутые губы.
– Превосходно…
– Ипполит Карлович, – ласково, но настойчиво говорит отец Никодим, – вы как будто не слышите, что я вам говорю про Сильвестра.
– Я тебя услышал.
– Меня волнует, что вы намерены с этим делать.
– Подожду пока. Скажи, а правда, что рясы тоже подвержены. Моде.
– Да, происходят всяческие изменения.
– Не надо так. Недовольно мне отвечать. Я тебе первому расскажу, когда решу, что делать с театром. Не могу же я на глазах у всей Москвы. Так резко… Ты ведь понимаешь.
– Да, но долго ждать нельзя! Болезнь зашла слишком глубоко. Из письма Иосифа Флавина это очевидно. Он, кажется, уже и сам заразился – я в самой интонации его почувствовал, в междустрочье его письма прочел. Сильвестр так мутит его разум, что он уже не знает – осуждать ли этот Содом.