Для нас на Таганке никогда не существовало четвертой стены – иногда мы просто обращались к залу как к партнеру, а иногда пространство сцены увеличивали до задней стены зрительного зала. И, соответственно, я выхожу в своей роли и, обращаясь к Оле, говорю в сторону зала, имея в виду, что там продолжается Олина комната. И мне Оля – от себя – дает реплику: «А вы куда смотрите?» Я говорю: «На противоположную стену…» Так наши импровизации доходили до абсурда. Например, я играла гранд-даму в шляпе, а Оля играла бытово. Я выходила – Оля что-то делала у плиты и стучала ножом. Моя реплика – она стучит громче, она говорит – стучит тише. В общем, соревнование началось нехорошее. Или – упала газета, с которой я выхожу, и Оля – р-раз ее ногой под кровать, понимая, что я в своем образе не могу за ней полезть, а газета мне нужна, чтобы потом с ней играть… Но иногда мне это даже нравилось, это подхлестывало фантазию. У Оли был монолог на авансцене, а я сидела в глубине. Я ничего не делала, нет. Но я старалась – энергетически – так на себя обратить внимание, что как бы снимала напряжение с ее монолога.
…Первой не выдержала Настя. Она отказалась играть. «Прекрасное воскресенье…» сняли. Причем Эфрос этот спектакль не смотрел, но, видимо, ему на что-то жаловалась Оля, потому что перед каждым спектаклем он мне говорил: «Алла, поднимайте ритм!» А мне казалось, что ритм падал именно в Олиных сценах, потому что она эту роль решила играть очень бытово. Мне она всегда нравилась в ранних, завышенно-эмоциональных ролях, эта ее взнервленность была уникальна на русской сцене. Но с годами она, видимо, решила успокоиться и в этом спектакле играла очень бытово, снижая этим ритм. А Уильямса нельзя играть бытово, он, так же как и Чехов, за это мстит. Но тем не менее от Эфроса всегда доставалось мне. Я, конечно, ему не жаловалась, но наматывала себе на ус…
Перед премьерой он зашел к нам, он всегда заходил перед началом. Перед «Вишневым садом» – ко мне, перед этим спектаклем все чаще сидел у Оли. Тем не менее я, как и все, получила такое напутствие:
Наставление моим четырем любимым дамам:
1. Рассчитывайте не на смех публики, а на глубокое тихое внимание.
2. Говорите громче, чтобы не было реплики «Не слышно».
3. Начинайте вовремя, без задержки.
4. Выходите кланяться, как только начнутся аплодисменты. Не убегайте за кулисы. Стойте достаточно долго на первом плане.
НИ ПУХА, НИ ПЕРА!
А. Эфрос.
Приблизительно через год после прихода Эфроса на Таганку я подала заявление об уходе. Написала письмо Эфросу. Но потом он меня вызвал, поговорил, успокоил – он удивительно мог успокаивать.
Он был очень демократичен, с ним у меня не было этой дистанции: главный режиссер и подневольная актриса. (У меня перед Любимовым был комплекс ученичества.) Я вообще очень ценю редкое сочетание таланта с демократизмом в работе. Так это было с Тарковским, с Анатолием Васильевым, так совсем недавно – с Евгением Колобовым. Так и с Эфросом. Я его не боялась, и он меня, конечно, уговорил остаться. Но то письмо у меня сохранилось:
Анатолий Васильевич!
Я пишу Вам, чтобы как-то избежать тяжелого для меня разговора после подачи заявления об уходе из театра. Мне трудно объяснить однозначно и просто причину. Но основная – та, про которую я Вам еще зимой прошлого года говорила, еще до Вашего прихода на Таганку. О том, что мы будем присутствовать при агонии старых спектаклей. Поскольку за ними никто не смотрит, они полностью разрушились. Я писала директору театра письмо с предупреждением, что если «Деревянные кони» и «Три сестры» будут идти так, как они идут, я играть их не буду. Но это ведь в театре воспринимается или как каприз, спонтанный выплеск эмоций, или как «очередное предупреждение», на которое никто не обращает внимания. Я пробовала сама выяснять отношения с осветителями, радистами, некоторыми актерами, которые не держат рисунок, – но, опять-таки, этого в лучшем случае хватало на один-два спектакля. Я чувствую, что у меня когда-нибудь разорвется сердце на спектакле от напряжения, накладок, отрицательных эмоций, от плохой своей и чужой работы. Мы повязаны одной веревкой: один делает плохо – все валится в пропасть.
Мое заявление и уход из театра – от чувства самосохранения…
Извините, что не поговорила с Вами до подачи заявления, но Вы мне как-то сказали в разговоре: «Если что-нибудь решите для себя – скажете». Я решила.
Всего Вам доброго.
2 февраля 1985 года.
Что же касается прихода и смерти Эфроса, возвращения Любимова и того, какую роль в этом возвращении сыграл Губенко, – тут лучше приводить факты. Поэтому я и привожу мои дневниковые записки, которые более конкретно говорят о происходящем. А что касается «конфликта» Эфроса – Любимова – «Таганки», то здесь как в трагедии: нет правых и виноватых.
1984 год
6 марта
Любимов лишен гражданства.
11 марта
Приказ о назначении Эфроса худруком «Таганки».
20 марта
Представление Эфроса труппе. Я на это собрание не пошла.
1985 год
3 января
Пытаемся восстановить «Вишневый сад»… Губенко – на Лопахина. Коля сидел с магнитофоном и уже переписанной от руки ролью. Задавал бытовые и социальные вопросы. Он, конечно, будет неприятен для меня в Лопахине…
4 января
Губенко отказался репетировать Лопахина, сослался на болезнь жены. Думаю, что понял – несовместимость…
5 января
…Эфроса положили в больницу. Оля говорит, инфаркт, но, видимо, просто сильный спазм.
28 января
Звонила Дупаку
[3] о световой репетиции – все нарушено. Он сказал, что Филатов и Шаповалов ушли из театра.
1 февраля
Вечером – «Кони». Очень плохо по всем статьям. Написала заявление Дупаку об уходе.
3 февраля
Написала письмо Эфросу. Вечером дома у Эфроса – долгий разговор. Решили – я заявление не беру, а за два месяца что-нибудь решится.
Эфрос говорит, что готов к реорганизации театра. 25% – на конкурс. Старые спектакли постепенно снимать с репертуара. Он говорит, что ему не трудно, а трудно было только летом, когда его обвиняли…
10 февраля
Эфрос провел изумительную репетицию «Вишневого сада». Говорил: стиль необязательной, несмонтированной хроники. Пробалтывание, бабочки. Птицы порхают, а среди них ходит человек (Лопахин) и говорит – не летайте тут, здесь шрапнель, а они не слышат. Монолог о грехах – как крик покаяния Богу на ноте истерики. На Лопахина – Гребенщикова, Бортника, Дьяченко.