Тебе, Кавказ, – суровый царь земли —
Я снова посвящаю стих небрежный.
Твой жар и бурь твоих порыв мятежный
От ранних лет кипит в моей крови…
М.Ю. Лермонтов
Издание подготовлено и выпущено в свет по заказу ООО «A-Медиа Групп» www.a-mgr.ru
Пролог
Стояло лето 1829 года. Собираясь за дровами, денщик князя Потемкина Афонька поднялся поутру до солнца. Вывел из сарая лошадь, покормил на улице. После взял пилу, топор, веревку. Направился уж к воротам. Тут его с крыльца окликнул молодой барин:
– Куда собрался-то? В лес?
Князь Александр легко спустился по ступеням и, расправляя широкие плечи, так что белая рубашка из лионского шелка, украшенная кружевом по воротнику и рукавам, ходуном ходила на бугристых мышцах, подошел к денщику. Прищурив зеленые глаза, осмотрел Афонькино снаряжение.
– Молодец, обложился добро, – похвалил и сразу предложил: – Знаешь что? Я, пожалуй, с тобой отправлюсь.
– Куда ж, Ляксан Ляксаныч? – возразил Афонька. – Как можно? Опять же матушка ваша хватятся вскорости, осерчают, что до завтраку не дождались.
– Так я ж не на гулянку, я на дело серьезное, хозяйственное напрашиваюсь – лес рубить, – ответил Александр беспечно, усаживаясь на телегу. – Иль не веришь, что из меня тебе помощник выйдет полезный? – спросил у Афоньки с поддевкой.
– Как не верить? – проговорил тот, покачивая головой. – Знамо дело, силушки не занимать вашей светлости. Я уж только о покойности вашей пекусь…
– А ты не пекись особо, я уж как-нибудь сам с ней совладаю, с покойностью, – беззлобно прервал его Александр, – чтоб ее поменьше у меня оставалось. Трогай, да поехали, а то жарко станет, – и склонив голову, принялся раскуривать трубку.
– Как скажете-с, – видя, что князь не разделяет его сомнений, Афонька пожал плечами, дернул лошадей. Они пошли шагом.
Едва открыв глаза, Мари-Клер услышала голос Саши под окном и, спрыгнув с кровати, босиком подбежала к окну, чуть-чуть приподняла газовую, с жемчужной вышивкой по краям, занавесу.
В волнении она сжимала края бледно-зеленого с волнистой гипюровой каймой пеньюара – Афонька как раз правил лошадей со двора, и она хорошо рассмотрела Сашу, сидящего на телеге, еще до того, как тот скрылся за пышным, разросшимся кустом сирени.
Опустив занавесу, Мари вернулась в постель. Улегшись поверх крытого темно-коричневым шелком одеяла, она прижалась щекой к одетой в камчатную, алую наволоку подушке и, поигрывая длинной золотистой гривкой ее (гривка – кайма или бахрома), все еще видела перед собой, как, нагнув сильную, загорелую шею, Саша покусывает черенок трубки, прищуривая при том яркие зеленоватые глаза под крутым черным разлетом бровей. Потом, перевернувшись, она прижала руки к ушам, словно желая заградить себя от его насмешливого голоса, все еще звучащего в ней.
Ей самой становилось немного страшно от того, с каким вниманием она подмечала каждую мелочь в облике молодого князя и до какой степени – полного замирания всего ее существа – каждая такая мелочь ее восторгала. Она боялась собственного сердца, которое то принималось биться слишком часто, когда Саша появлялся поблизости, то вовсе замирало и тихо ныло в его отсутствие.
Солнце распалилось с самого утра. Поскребывая разомлевшее на жаре тело, Афонька поглядывал на луга, на лес, на реку и рукавом холщовой домотканой рубахи вытирал пот со лба.
– Эх, батюшка Ляксан Ляксаныч, почто сдалися нам дрова нонче? – сетовал он. – Вот бы головой в траву теперича – и заснуть! Духмяные ведь в округе травы!
– За чем же дело стало? – весело отозвался Александр. – Стреножим лошадку, пусть пасется себе. Уж не знаю, братец, с чего ты вдруг в дровяной угар кинулся? Запасы наверняка еще есть на поварне, на готовку хватит. Или ты уже на зиму запасаешь? Так до зимы-то – сколько еще, Афанасий!
– Запас-то он, конечно, имеется, – рассудительно отвечал Афонька, помахивая хворостиной на лошадку, – только ж ежели не пополнять его с заботою, так он иссякнет враз, и все, пой Лазаря-то. А матушке вашей, Ляксан Ляксаныч, то одно в голову придет, то другое. То спаленку подтопи, то в гостиной свежо стало к вечеру. Хватишься – а дров нет. Не поедешь же в лес на ночь глядя.
– Ну, смотри, как знаешь, Афонька, – пожал плечами князь, – приглядел, что ли, дерево? – Он повернул голову: – Чего лошадку остановил?
– Ага, – радостно отозвался денщик, – ты погляди-ка, барин, вон на ту сухостоину, – он указал на огромную голую сосну, – одной бы хватило, чтобы небольшую избенку отстроить.
– Да уж выбрал ты, браток. – Саша присвистнул, осматривая дерево. – Пилить-то сколько тут, в два обхвата небось.
– Зато колоть будет хорошо, – не сдавался Афонька и засуетился вокруг телеги, вытягивая инструмент, – да и место открытое, не придется дровишки по лесу волочить.
Саша только усмехнулся – своего Афоньку он хорошо знал: если ж тот загорелся чем, не переупрямишь его и не проймешь ничем, станет свое гнуть, что боров. Никакой науки в сговорчивости Афонькина голова не принимала – не для того скроена, видать, была от рождения. А уж как вшибала ему мать его покойная, дюжая кухарка княжеская, кулаками премудрости житейские – так то по пустому все: непробиваемая Афонькина лень надежно защищала его.
Так что принялись пилить. На солнце и на ветру дерево высохло и закаменело. Пила отскакивала от гладкой, с железным отливом древесины.
– Вот уж мощи истинные, – вздохнул Афонька и остановился, чтобы утереть пот с лица. – Не согласны разве вы, Ляксан Ляксаныч? – спрашивал он у князя.
– Не пойму, про какие еще мощи ты речь ведешь? – Саша недовольно вскинул бровь. – Во сне, что ль, увидал чего?
– Да в каком сне?! – возмутился Афонька, снова принимаясь за работу. – Я вот про ейные, про сосновые мощи говорю вам. Коли люди бывают нетленны, отчего ж деревам нетленными не быть? Вот мой кум Аввакум, знаете ж его, на одну ногу он хромает с ребячества, так вот сказывал на серьезе как-то: рыл он колодец, так ведь такое дерево вытащил из глубины, хоть в сруб клади. Потемнеть потемнело, а гнили и на ноготь не нашлось. Оно ведь, может статься, у людей свои святые, а у дерев свои…
– Врет все кум твой, – отмахнулся от него Саша, усаживаясь на передых в тенечке. Снова раскурил трубку, продолжал: – Он ведь, Аввакум твой, только тебе такие сказки сказывать мастеровит. А поди он батюшке здешнему заикнись об открытиях своих – отдубасит его поп за глупость и блудомыслие, как они выражаются, так что долго потом будет кум твой в синяках ходить. Вот он и помалкивает всем, чтоб до попа не донесли, а тебе одному только и заговаривает, знает, как ты слюни-то распускаешь, слушая его.