– Кесбан, ты ли? – спросила Маша ее по-турецки и обернулась.
– Я, я, красавица моя, ох, холодно, холодно… – Старуха вытащила из-под покрывала, скрывавшего ее тело, сухонькую коричневую ручонку и оправила платок на голове – лицо ее оставалось в тени. Когда-то самая прекрасная из наложниц великого визиря Турции, она едва избегла смерти за измену хозяину, но много времени провела в земляной тюрьме. С тех пор она ненавидела холод, а бесчисленные болезни, постигшие ее, не оставили от дивной красоты Кесбан и следа, до времени превратив в старуху.
– Не ждала меня, Керри? – проскрипела старуха, ткнув пальцем в разобранную постель. – Позабыла, что ль?
– Ждала да задремала. – Вот так вот. Теперь она – Керри. И только она одна во всем окружающем ее мире знает, что когда-то у нее было другое имя и другая жизнь. Только она. И несколько важных мужей в далеком-далеком Петербурге. – Ты проходи, проходи, – отбросив шаль, она помогла старухе усесться на укрытый бархатной подушкой табурет в самом темном углу кельи. Кесбан сдернула платок – она не любила, когда лицо ее освещалось, будь то солнечный свет, будь то луна. Лицо бывшей наложницы покрывали плохо зажившие шрамы, оставленные плетями евнухов, и она никогда не забывала об этом. Когда-то густо черные, каждая толщиной с руку, – а теперь жидкие и совсем седые, – две косы упали на впалую грудь Кесбан…
– Вот, попей да поешь с дороги, – хозяйка кельи подала гостье поднос, на котором виднелось широкое блюдо с персиками, орехами и сушеным инжиром, а также стоял бронзовый кубок с малиновым щербетом. – Спокойно ли добралась? – спросила, когда та принялась за кушанье.
– Где ж спокойно, красавица моя? – проговорила старуха неразборчиво. – Тут – гяур с ружьем, там – джигит с саблей. Засек понаделали, ям нарыли. Волки воют – оголодали, змеи так и вьются. Только поворачивайся… Я же по ночам шла, днем, того гляди, то на тех, то на этих нападешь. А ответ один: голова с плеч и – отправляйся к Аллаху. Вот передохну у тебя и – в обратный путь, пока еще заря не занялась… Я тебе, красавица, весть принесла, – старуха наклонилась, и один глаз ее, затянутый бельмом, осветился луной, – от Абрека. Он велел сказать тебе, что посланец из столицы прибудет днями и говорить с тобой желает он о важном деле.
– Из столицы, из Петербурга? – переспросила она взволнованно и против воли вздохнула. – Так и сказал?
– Так и сказал. Жди условленный посыл от него. Как прилетит к тебе голубь серый, так через два дня от того отправляйся к полночи в пещеру у моря, где и раньше бывала. Смотри не спутай чего – через два дня… Запомнила?
– Запомнила, запомнила. – Она закивала в ответ и, не надеясь на удачу, спросила: – А не сказал тебе Абрек, кто посланцем из Петербурга прибудет?
– Как не сказать, сказал… – Старуха поковыряла длинным черным ногтем в ухе. – Только запамятовала я. Но из здешних он, из бжедухов правоверных, но на гяурской службе. Полковник ихний. Хан-Гирей. – Она закатила к потолку единственный здоровый глаз и тут же подтвердила: – Да. Так и сказал мне Абрек. Хан-Гирей. С ним увидишься.
Свернувшись по-кошачьи на ее постели, Кесбан спала, прихлипывая во сне. Ущелья выдыхали голубоватый предутренний туман. Придвинув табурет к окну, Мари села на него, охватив руками колени. Посланец из столицы, из Петербурга… Она встретится с ним через несколько дней. Наверняка полковник Хан-Гирей привезет ей… Что? Быть может, столь долгожданное разрешение военного министра Чернышева вернуться домой?! Быть может, все кончено, все прошло? Но нет, Кесбан сказала, что говорить адъютант министра намерен с ней о важном деле. А значит – миссия ее не исчерпана.
В апреле на Кавказе уже отцвели сады и созревают плоды на фруктовых деревьях, усеяны дикими розами кустарники и вьется в обилии молодая виноградная лоза. А там, в далеком Петербурге… О, весь Петербург наверняка устремился в Стрельну, и на большой дороге теперь нет проходу, пыль столбом, и верно, вечером в столице не найдешь ни одной кареты…
Взор Мари снова обратился к окутанным туманом горам, и их покрытые густой дубравой склоны вдруг представились ей темно-зелеными разводами на отшлифованных камнерезами боках яшмовых ваз в петербургских залах, а перезвоны чеканщиков – позвякиванием шпор на мраморных лестницах…
Она прекрасно помнила теплый весенний день, когда состоялся ее первый выход в свет. Правда, тогда она представлялась не в Стрельне, а самом Зимнем. И долго стояла пораженная, забыв обо всем, у великолепной вазы из уральской яшмы, украшающей балюстраду дворца – никогда прежде Мари не видела подобной красоты: буйство красок от коричнево-красных до нежнейше-желтых и палевых оттенков ослепило ее. Причудливый узор вобрал всю палитру осеннего леса, над которым разгорается яркая вечерняя заря. Ручки же вазы были исполнены в виде мифических голов животных с позолоченными рогами…
– Мадемуазель Мари, нам нельзя задерживаться здесь, – князь Александр Потемкин вежливо взял изумленную девушку под локоть и осторожно потянул за собой, – не оступитесь, мадемуазель. Нас ожидают матушка и граф Алексей Александрович. Нам следует поторопиться для представления государыне…
Приготовления к балу – бесчисленные примерки платья и куафер, – стоили Мари больших трудов и соображений. Она испытывала волнение, переходящее подчас в ужас, – воспитанная в монастыре, она не бывала прежде при монаршем дворе. А весь предшествующий балу день она чувствовала себя так, как будто готовилась к битве: сердце ее билось сильно, а мысли не могли ни на чем остановиться.
К тому же Таврический дворец князей Потемкиных, в котором юная француженка оказалась накануне бала, поражал богатством и великолепием, но Мари он испугал, и в первые дни вызвал даже мрачные мысли. Ей почему-то стало безнадежно грустно в его роскошных интерьерах и огромных залах.
Мари знала, что дворец прежде принадлежал всесильному князю Потемкину, отцу княгини Лиз и деду Александра. Вряд ли она отдавала себе отчет, но ей сразу почудилось, что дворец живет особенной, своеобразной жизнью, жизнью прошлого, которое тенями ютится в его дальних закоулках. Прошлым дышали складки гардин и портьер, полотна старых портретов, гобелены стен, и девушку пугала мысль: а вдруг все это прошлое оживет и явится в сумерки привидениями.
Однако теперь от страхов и сомнений не осталось и следа. Мари сама себе удивлялась: в сложном тюлевом платье на розовом чехле она вступала на бал свободно и просто, как будто все розетки, кружева, все подробности туалета не стоили ей ни минуты внимания, как будто она родилась в этом тюле, кружевах, с этой высокой прической, с розой и двумя листками наверху.
Увидев множество дам перед входом в залу у зеркала, желавших оправить свои наряды, она даже не задержалась, уверенная, что все само собой должно быть на ней хорошо и грациозно и поправлять ничего не нужно.
Казалось, наступил один из самых счастливых дней в ее жизни, когда все складывалось удачно: платье не теснило нигде, розетки не смялись и не оторвались. Розовые туфли на высоких выгнутых каблуках не жали, а веселили ножку. Густые локоны белокурых волос на затылке, оттенявшие ее природные золотисто-пепельные волосы, держались естественно. Пуговицы, все три, застегнулись, не порвавшись, на высокой перчатке, которая обвила руку, не изменив ее формы. Черная бархатка медальона нежно окружала шею – она очень нравилась юной мадемуазель, просто прелесть, а не вещица!