Сионские мудрецы похвалялись, что дьявольский механизм завоевания мира был запущен несколько веков назад, когда они подбросили лозунг: «Свобода, Равенство, Братство». Но так звучало только для ушей гоев, а для посвященных в тайну они означали: «Мене, Текел, Фарес — Исчислены, Взвешены, Разделены». Эти слова были на знамени кровавой Французской революция, во имя этих слов устраивались бунты во всех концах света. По всей Европе чья-то незримая рука заботливо подготавливала почву, вырывая национальные корни и сея ядовитые семена космополитизма, неверия и гордыни.
Евреи, захватив все золото мира, добиваются своих целей экономическими войнами, более страшными по своим последствиям, чем сражения прежних эпох. Власть стала мишенью для честолюбцев, болтливые адвокатишки возомнили себя государственными деятелями, демагоги пролезли в депутаты и превратили заседания Думы в бесконечные словопрения. Народ уже никого не уважает, и скоро наступит день, когда революционные партии выведут на улицы рабочих: «Эти толпы с наслаждением бросятся проливать кровь тех, кому они в простоте своего неведения завидуют с детства и чье имущество им можно будет тогда грабить».
Бунт темных, обманутых людей — лишь первая часть зловещего плана сионских мудрецов. Когда рухнет самодержавие, к власти приведут марионеток, чье предназначение будет заключаться в том, чтобы измучить народ своей ненасытной алчностью, интригами, склоками, неспособностью предвидеть последствия своей безумной и бездумной политики. Они должны будут довести простых людей до такого состояния, чтобы те взмолились: «Уберите их и дайте нам одного, всемирного царя!» И только после этого выйдут из тени настоящие кукловоды. В один день изумленным народам явится деспот сионской крови, правитель от семени Давида, царь Израильский. Он установит диктатуру, которой еще не видел свет, он отбросит все разглагольствования о свободе, разрушит храмы, вычеркнет из учебников истории неугодные евреям события.
Вагон остановился на нижней станции, Голубев вышел на Боричев ток. Прямо перед ним сверкала фонарями мельница Бродского. Дождь стих. У ограды дымилась кучка сырых листьев, которую пытался разжечь какой-то бродяга. Он подкладывал кору и ветки, и костер постепенно разгорался к радости бродяги, гревшего над слабым пламенем озябшие руки. На улице показалась толпа рабочих во главе с молодым, черноусым евреем. Электрический фонарь хорошо освещал его лицо, и Голубев сразу узнал агитатора, которого когда-то, в день похорон Ющинского, пытался задержать на Контрактовой площади. Внезапно Голубев услышал свою фамилию. Предводитель толпы вещал на ходу:
— Руководитель киевских черносотенцев студент Голубев связан с высшими придворными кругами Петербурга и имеет крупнейшее влияние на всю политику и поведение генерал-губернатора и полиции. Главной погромной силой Голубева являются мародеры и подонки из так называемого люмпен-пролетариата. Как вы знаете, товарищи, киевский комитет социал-демократической рабочей партии выпустил следующее обращение: «Дело Бейлиса приковало к себе внимание всего мира. Весь мир против ритуальных обвинений еврейского народа в людоедстве — обвинений, основанных исключительно на злой корысти, пользующейся грубым суеверием». Спасибо, товарищи, что поддержали наш призыв к однодневной забастовке на Подоле.
— А как завтра, товарищ Лазарь? Будем бастовать? — спросили из толпы рабочих.
— Отменяется, товарищи! Перед оглашением приговора большевики приняли решение начать всеобщую политическую стачку в случае осуждения Менделя Бейлиса. Однако Бейлис оправдан, и это сильнейший удар по самодержавию!
— Треба випити горилки, бо вин на воли! — раздались веселые голоса.
— Таки хто против? — засмеялся Лазарь.
Толпа прошла, делясь приятными воспоминаниями:
— Ми тут гуртом уклали мало не дви видри…
Голубев силился вспомнить фамилию этого Лазаря. Что-то вроде Рабиновича или Кагановича. «Какая разница, — махнул рукой студент. — Кагановичи, Рабиновичи, Бронштейны! Сегодня день их торжества, а завтра они станут хозяевами Святой Руси!»
Озябший бродяга, полуживая иллюстрация люмпен-пролетария, о котором толковал сознательный Лазарь, оторвался от костра и спросил хриплым голосом:
— Тютюна нема?
— Не курю, — ответил студент.
— Шо? Оправдали того жида? Це гарно!
— Чему ты радуешься?
— Як же! Мени самого судили. Знаю, як погано в остроге.
Щеки люмпен-пролетария покрывала многодневная щетина, а усы, густые и черные, свалялись и обвисли. Что-то в его внешности было необычным, отталкивающим. Приглядевшись, Голубев заметил, что голова бродяги была приплюснута с двух сторон, будто ее сжимали щипцами. От этого затылок человека был сильно вытянут назад, так что голова его, обросшая длинными черными волосами, напоминала положенное на бок куриное яйцо. Одежда на нем была городская, мокрая, заляпанная, пропахшая мочой, но все же когда-то купленная в магазине не за самую дешевую цену. Его голову покрывал облезлый котиковый картуз, на плечи было наброшено пальто с вытертым барашковым воротником. Шею он кутал в кашне грязно-белого цвета. Голубев подумал, что люмпен был из спившихся старших приказчиков или коммивояжеров. Как будто прочитав мысли Голубева, бродяга заговорил, мешая русскую и малороссийскую речь:
— Вы, паныч, не думайте, шо я всегда был босяком. Я на цукерном заводе приход и расход записывал. Тильки жизнь у меня, хоть я и при цукере, с детства была горькая. Мамашу в девицах обманули, обещали под венец, да бросили с обтрепанным подолом. Хотела плод вытравить, не получилось, а при родах мне повивальная бабка голову повредила. Мамаша, царствие ей небесное, женщина была характерная, надо мной, нелюбимым сыном, потиранствовала вволю. Определила в контору, а жалование усе отбирала до полушки, на гулянье али пойти куда — ни-ни, сиди дома. А как она вмерла, так меня словно понесло, захотелось сразу за все отгулять. Стал вести поганую жизнь, пропил все и проигрался в трынку. Запустил руку в кассу, меня отдали под суд. Аблакат Марголин защищал.
— Адвокат Марголин? Арнольд?
— Ну да! Арнольд Давидович, миллионщик, вин самый! — с гордостью подтвердил бродяга. — Он был такой молодой, защищал по назначению. Такой уважительный пан, не гребовал мне руку дать. Речь сказал на суде, аж слезой прошибло! Ей Богу, сам поверил в свою невиновность! Потом мени еще три разу судили, но боле такого аблаката не було.
Бродяга замолк, но желание излить душу пересилило.
— Поверите ли, паныч? — продолжал он. — Судили строго, да не за то. Я грешник, злодей, якого свит не бачил. Креплюсь, креплюсь, потом не выдюжу, побачу якого гарного хлопчика, да и зроблю с ним страшно. Хуже зверя дикого, по справедливости мени следует вбить в грудь осиновый кол. Як мени, гром не разразит, того я не розумию? А судят невиновных, як тот жид Бейлис.
Голубев, присевший на корточки у костра, раздраженно отозвался на последние слова бродяги:
— Да уж, Бейлис невиновен! Откуда тебе знать?
— Мени-то?.. Кому, колы не мени и знати! Тильки не гадал, шо буде такой шум, шо кого-то заарестуют. Не було такого раньше. Выдь, паныч, на Днипро. За газовым заводом полно плотов и барок, а под ними ночуют бездоглядные хлопцы. Никто их не шукает. Про них знае один Днипро… Тильки ответ все равно держать треба, пана Бога не обманешь. Покаяться треба, да острога боюсь… На воле хочу помереть, хоть под дождем, як пес смрадный, тильки на воле… Один конец, вже скоро… — он зашелся в надрывном кашле.