— Консилиума?
— Совета врачей. Только вы, ради Бога, как можно дольше ей об этом не говорите. Надеюсь, вам не надо объяснять, что среди всех живых существ на свете более самоотверженных, чем любящие женщины, нет. В своей любви они не останавливаются ни перед чем. Вплоть до безумия и самоубийства. Они абсолютно не считаются ни с какими врачебными советами и запретами.
— До сих пор у меня не было никаких тайн от жены.
— И тем не менее… Словом, будьте осторожны. Осторожность ещё никому не повредила.
— Благодарю за предупреждение.
Шлеймке встал и направился в сторону костёла.
На площади в ожидании седоков скучали возницы. Шлеймке остановил свой взгляд на первом же попавшем в поле его зрения — приземистом, нахохлившемся от безделья и скуки носатом мужичке, похожем не то на цыгана, не то на соплеменника-еврея.
— Свободен?
— Йе, — ответил возница на идише. — Залезай!
— Я не один. Надо подъехать к Еврейской больнице. Там возьму жену и — на автобусную станцию.
— За деньги я могу подъехать куда угодно. Хоть на край света. Хоть в Палестину. Почему бы нет? Ха-ха-ха! — заржал он. — Залезай, залезай! Евреям я делаю скидку. Десять процентов! А на большие расстояния скидываю даже пятнадцать-двадцать.
Подкатили к входным дверям Еврейской больницы. Шлеймке в сопровождении доктора Липского поднялся на второй этаж и вывел из палаты под руку еле живую, словно окаменевшую, Хенку.
Внизу по распоряжению Липского их уже ждал рослый санитар с завёрнутым в простыню тельцем моего мертворождённого брата.
Шлеймке попрощался с доктором и помог Хенке забраться в бричку.
Был март 1928 года. Литва только что торжественно отпраздновала десятилетний юбилей своей независимости, и по всему городу на всех еврейских и литовских домах ещё победно развевались на ветру чуть примятые трёхцветные флаги.
— Вьё-о-о, Песеле! — крикнул извозчик. — Она у меня знает каждый адрес в Каунасе. Скажешь ей: Песеле, к ресторану «Метрополь», к офицерскому собранию или к резиденции президента Сметоны, с которым наши богатые еврейчики режутся по вечерам в карты, моя лошадь без всякого понукания сама вас довезёт. Мы с ней не первый год утюжим эти улицы, катаемся туда-сюда. Надо же — четвероногое животное, а голова у неё прямо-таки еврейская.
— Нельзя ли попросить вашу умную Песю, чтобы бежала не очень резво, не то она из нас всю душу вытрясет. Жена после тяжёлой операции, а на автобус мы не опаздываем.
— Понял! Моя Песеле чаще всего трясёт наших недругов. Она, скажу вам, чует антисемитов на расстоянии. Но стоит ей только услышать от седока маме-лошн, как она тут же переходит с рыси на лёгкий шаг, — продолжал балагурить возница. — Моя лошадка большая любительница идиша. Только говорить не умеет. А жаль…
Хенка сидела неподвижно, отрешившись от всего, что её окружало. Казалось, кроме тупой ноющей боли, для неё ничего не существует. Она не замечала ни мужа, ни разговорчивого возницу, не обратила никакого внимания и на Бог весть откуда взявшийся сверток, белевший на коленях онемевшего Шлеймке.
Шлеймке не решался заговорить с женой, отвлечь от горестных мыслей. Он и сам был совершенно подавлен и прятал свои отчаяние и растерянность в глубокий погреб за железной дверью молчания.
Цокала копытами послушная Песя, бормотал себе под её цокот какой-то пошлый мотив извозчик, и город, словно в дурном сне, проплывал мимо них, как груда надгробных камней.
— Приехали! — сказал балагур и вежливо попросил Песю остановиться.
Шлеймке расплатился с ним остатками Хенкиного жалованья, и вскоре они сели на рейсовый автобус.
Пассажиров можно было пересчитать по пальцам. Водитель, плечистый, немногословный литовец, в отличие от Песи, никого не щадил. Он не объезжал на дороге ни рытвины, ни выбоины. Машина трещала и подпрыгивала, как громадная лягушка. Хенка придерживала ладонью норовившее вырваться из-под платья разбушевавшееся сердце, а Шлеймке, обхватив руками свёрток, то и дело прижимал его к груди, чтобы тот, не приведи Господь, не упал от неожиданных толчков и от удара об пол не раскрылся бы на виду у немногочисленных пассажиров.
Шлеймке попросил, чтобы на станции их никто не встречал. Встретят и начнут допытываться: что, да как, да почему? Господь Бог не создал евреев, лишённых любопытства. Видно, поэтому они в любое время и по любому поводу донимают бесконечными вопросами не только друг друга, но и Его самого на небесах.
Как говорит Шмулик, каждый нормальный еврей состоит не из плоти и крови, а из сплошных вопросительных знаков.
В маленькой съёмной квартире собрались родственники с обеих сторон. Пригласила Роха и доктора Блюменфельда — мало ли что может произойти с Хенкой, которая ещё не оправилась от несчастья.
— Как хорошо, что ты уже с нами, — сказала моя бабушка своей невестке. — Храни тебя Господь. Всегда и всюду.
— Омейн, — прогудел мой дед Довид.
Его тут же поддержали родители моей мамы, которые дружно повторили за сватами:
— Омейн.
— Все мы желаем вам скорейшего выздоровления, — сказал доктор Блюменфельд, но не мог удержаться от наставления: — Дорогая Хенка, теперь надо забыть всё, что было, и думать о том, что будет. Пожалуйста, не настраивайтесь на то, что солнце навсегда закатилось. Наступит утро, и оно взойдёт.
Хенка в ответ не проронила ни слова. Она смотрела на всех отсутствующим взглядом и улыбалась так, что родные ёжились от её обречённой улыбки.
— Неразумно, дорогая, тушить огонь, подбрасывая в него сухие поленья, — почти шёпотом сказал Ицхак Блюменфельд, а перед тем как попрощаться, добавил: — Оставляю вам этот пакетик с пилюлями. Там снотворное, абсолютно безвредное. Принимайте по одной пилюле на ночь и утречком будете вставать бодрой.
Снотворное Хенка пить не стала и уснула только под утро.
— Шлеймке ушёл. Скоро вернётся, — объяснил ей Шмулик, когда сестра проснулась.
— Куда?
— Не знаю.
Обычно очень разговорчивый, сегодня Шмулик был скуп на слова, хотя знал, что Шлеймке ушёл договариваться с главой похоронного братства Хацкелем Берманом о дне погребения мертворождённого сына.
На обратном пути Шлеймке завернул на Рыбацкую к матери.
— Что это ты к нам заявился среди дня? — спросила Роха.
— Был у Хацкеля.
Имя нелюдимого гробовщика Бермана звучало в Йонаве, как своего рода пароль.
— Ясно. Когда похороны? — спросила моя будущая бабушка.
— Завтра. Я забежал, чтобы посоветоваться с тобой. Хенку брать или не брать?
— Ты что, с ума сошел?! Хочешь её добить? Не брать, конечно. Когда она окрепнет, сходим туда все вместе. От живых всё равно ничего не утаишь. Хацкель Берман первый проговорится о том, кого он похоронил.