В России же воздействие внешней политики на политику внутреннюю в начале и середине 1990-х годов было огромным. Большинство российских граждан восприняло распад Советского Союза как удар по репутации «русских» в мире. Вмешательство Запада в Югославии, перспективы расширения НАТО и общее ощущение национального унижения сквозили в критике Кремля, равно со стороны элиты и общества. Министр иностранных дел Андрей Козырев, «Мистер Да», который проводил прозападную политику после неудавшегося переворота в августе 1991 года, оказался наиболее очевидной мишенью. Элита и образованные круги переживали возрождение панславизма и евразийства; некоторое количество добровольцев отправилось воевать за боснийских сербов. На парламентских выборах в декабре 1993 года лидировали националисты и коммунисты, что олицетворяло массовое недовольство не только экономическими показателями правления Ельцина, но и «отступлением» российской власти на международной арене. Желание играть заметную роль на мировой сцене и стремление к возвращению «сильного правительства» в России известны как «державность». Когда парламент Руслана Хасбулатова пошел против Ельцина в конце сентября и в начале октября 1993 года, президент ввел в Москву танки. Два месяца спустя Ельцин добился принятия новой конституции, которая укрепляла статус исполнительной власти. К середине 1990-х годов «западническая» риторика первой половины десятилетия (когда регионам советовали брать столько суверенитета, сколько они смогут «переварить») сменилась восхвалениями неделимой «Великой России». Неудивительно поэтому, что Ельцин одержал победу на выборах 1996 года.
В Западной Европе стратегическое «наследие» боснийской войны было колоссальным. Вопреки надеждам на то, что югославский кризис окажется «часом Европы», ЕС и коллективно европейские государства явно были не в состоянии диагностировать болезнь, не говоря уже о том, чтобы ее вылечить.
[1456] Равно беспомощной выставила себя и Организация Объединенных Наций, в значительной степени лишившаяся доверия западных и мусульманских государств. По контрасту, Соединенные Штаты, изначально рассчитывавшие сократить свое военное присутствие в Европе после окончания холодной войны, заново позиционировали себя в качестве доминирующей силы на континенте. Новый госсекретарь Мадлен Олбрайт – ярая интервенционистка, которая, будучи представителем Клинтона в ООН, неоднократно ругалась с британцами и французами из-за Боснии – даже назвала Америку «незаменимой нацией». В итоге, однако, Вашингтон добился уговорами ничуть не меньше, чем грубой силой. Концепция «гуманитарной интервенции» получила широкое признание по обе стороны Атлантики не только как способ облегчить страдания мирного населения, но и как средство защиты ценностей, на которых зиждется безопасность Запада. Строгое разделение национальных интересов и гуманитарных проблем, на котором настаивали реалисты применительно к Боснии, утратило обязательность. «Реализм», иными словами, перестал быть достаточным – и даже реалистичным.
Новая стратегия национальной безопасности США, обнародованная в феврале 1995 года, отражала понимание этих обстоятельств. Исходя из предположения, что «демократические государства с меньшей вероятностью будут угрожать нашим интересам и с большей вероятностью станут сотрудничать с Соединенными Штатами», президент Клинтон пообещал подавлять любые, сколь угодно зыбкие угрозы идеалам и ценностям демократии посредством «расширения сообщества рыночных демократий», особенно в стратегических регионах, представляющих наибольший интерес, например, в республиках бывшего Советского Союза и странах коммунистического блока.
[1457] Клинтон также обязался поддерживать развитие представительных правительств на Дальнем Востоке – администрация президента категорически отвергала сомнения в том, что «демократия подходит для Азии», – в Африке и в Латинской Америке. Единственным исключением из стратегии демократического расширения являлся Ближний Восток. Здесь документ упоминал лишь о «двойном сдерживании» Ирана и Ирака, поддержке «мирного процесса», гарантиях безопасности Израилю «и нашим арабским друзьям и обеспечению свободного притока нефти по разумным ценам». Не было никаких рассуждений о стимулировании демократии: разработчики стратегии справедливо опасались, что демократия в регионе обернется настоящим цунами антизападной и антиизраильской агрессии.
В пределах Европейского союза боснийские события привели к важным стратегическим сдвигам в Великобритании и Германии. Новый премьер-министр Великобритании Тони Блэр обрушился на неудачи кабинета Мейджора в Югославии в ходе избирательной кампании 1997 года, подчеркнул связь морали и внешней политики и подтвердил идею британской исключительности. «Век за веком судьбой Британии было вести за собой другие страны», – заявил он в своей знаменитой речи в Бриджуотер-хаусе в Манчестере. По Блэру, «Европа сегодня является единственным путем, по которому Великобритания может отправлять свою власть и распространять влияние. Если она хочет сохранить историческую роль глобального игрока, Великобритании следует быть в центре европейской политики».
[1458] Но вскоре стало очевидно, что желание Великобритании играть ведущую роль в Европе идет вразрез с упорным отказом принять единую европейскую валюту. В октябре 1997 года новое правительство объявило, что решение о переходе на евро будет зависеть от результата пяти экономических «тестов», предложенных министром финансов Гордоном Брауном для оценки долгосрочной совместимости британской экономики и экономик стран, приглашенных вступить в еврозону. Такой подход вынуждал уделить пристальное внимание военной интеграции как основному инструменту британского влияния в Европе. Словом, сцена для радикального увеличения британской активности в Европе и по всему миру была подготовлена.
Еще более радикальные преобразования произошли в Германии. Первоначальная активность в Хорватии обернулась пристыженным молчанием Бонна по поводу Боснии – Германия не смогла (или не захотела) принимать участие в военной операции. По мере продолжения войны и роста числа жертв среди гражданского населения немецкая элита и общественное мнение все больше смирялись с идеей отправки в Боснию частей бундесвера для реализации гуманитарной миссии. Правительство к тому же стремилось вмешаться в процесс, чтобы воспрепятствовать ухудшению ситуации на южном фланге страны, восстановить доверие к НАТО и подчеркнуть обоснованность притязаний Германии на постоянное место в Совете Безопасности ООН. В 1994 году вопрос о военных действиях откладывать далее стало невозможно: НАТО требовалось участие немецких пилотов AWACS (самолетов-разведчиков) для контроля зоны запрета полетов над Боснией. В приступе политической шизофрении, который лишний раз обозначил «взрывной» характер этого вопроса, партнер Коля по коалиции
[1459] поддержал развертывание немецких частей – но затем вызвал правительство (фактически себя самого) в Федеральный конституционный суд для проверки законности этого шага. Суд признал развертывание конституционным, и год спустя немецкие самолеты в составе воздушной армады НАТО помогли завершить боснийскую войну. В последующих парламентских дебатах против интервенции горячо выступали «зеленые» и социал-демократы, но при этом ее поддержали влиятельные члены обеих партий. Одним из таковых был «зеленый» Йошка Фишер, который вошел в правительство в качестве министра иностранных дел после победы на выборах «красно-зеленой» коалиции
[1460] в 1998 году. Боснийская война, другими словами, начала ремилитаризацию немецкой внешней политики.