– А когда похороны?
– Так Павлика ждут, надеются, его отпустят, двое суток в пути. Как приедет – сразу на Слободке похоронят. Помочь Ленке надо. Столько лет мужа безногого на себе таскала.
– А зачем она за безногого замуж вообще пошла? Как он сапожничал на том дворе на Коганке?.. Молотком руки себе не отбил? От него на две версты перегаром несло, всегда пьяный. Как надерется, одно и то же заунывно затягивал:
Товарищ, товарищ, болят мои раны,
Болят мои раны в глыбоке…
Одна же заживает,
Другая нарывает,
А третия застряла у боке.
– Запоешь от жизни такой! Когда в двадцать лет на фронте обе ноги оставил. Да так мучиться потом. Он же адские боли испытывал, ног нет, а ноют, пекут смертным огнем. Хорошо вам – ничего не знаете.
– А что мы должны знать?
– Как на этом свете другим людям живется.
– Ну и как им живется?
– После войны много таких калек осталось. Никому они не нужны были. У кого еще родственники порядочными оказались, так забрали своих. А у кого никого не осталось?
Бабушка начала рассказывать, как в Одессу к теплому морю, на солнышко стекались эти безногие после госпиталей. После войны много их было, ой, как много. Лечили их, правда, и в санаториях, и на Куяльнике. Да как лечили? Ноги назад не пришить, да и руки тоже. Облегчали их страдания, кололи морфий по справке. В Херсонской больнице их поутру целая очередь выстраивалась, даже дрались, кому раньше вколят. Жуть было мимо идти. Селились они, говорят, на кладбищах, а Жорке повезло: крохотуля комнатка от матери ему досталась. Он поселился в ней с Нинкой, такой же калекой. Дурак, одно время крепко связался с ней, а она пила очень и бедокурила. И еще хоровод таких же пьяных обкуренных калек водила. Что они творили – невозможно представить.
– Олька, ты должна это помнить. И как ее шпана в трамвай заносила, и она пела «Синенький платочек», но не ту песню, что Шульженко пела, а свою придумала: «Синенький скромный платочек падал с обрубленных плеч…»
Руки одной к двум ногам в придачу у нее не было. Ужас. А личико, пока морфий действовал, хорошенькое такое, немного похожа была тогда на саму Валентину Серову. Все знали про ее горе, она санитаркой под Москвой раненых в самый лютый мороз вытаскивала. За офицером поползла, и тут снаряд рядом разорвался. Еле спасли, в госпитале и ноги и руку отчекрыжили. Она так и пела, уже не помню точно: «Ноженьки, мои ноженьки, под Москвой гуляют мои ноженьки». Люди выдержать не могли, плакали, подавали ей, кто что мог. По базарам, церквам и кладбищам носили несчастную.
Я сама уже готова была расплакаться, видела, что у бабули глаза повлажнели.
– И куда она делась? Умерла?
– Считай, что умерла, все они умерли, исчезли… А дядю Жору мы спасли. На Соловки, Оля, их сплавили, на них всех, как на зверей, охоту объявили. Ночами облавы устраивали, и в товарняки, на баржи, тихо, без шума и пыли грузили. Если бы не Ленька наш, то и Жорку бы забрали. Он его к тете Тане Петровой на Слободку сначала вывез, чтоб никто не знал, а потом Ленка объявилась, упросили ее выйти за него замуж. Человек хоть немножко счастья в жизни познал. Сына вырастили, говорят, копия Жорка, красавец вымахал.
– Я так смутно помню их свадьбу. Баб, а почему их на Соловки вывезли, там же холодно? В Крым бы их или на Кавказ, это я еще понимаю. А на север зачем?
– Чтоб глаза не мозолили, чтобы не напоминали, как война нам досталась. Мол, праздничный вид городов советских они портили. Фильмы в кино крутили про нашу счастливую жизнь. Всего вдоволь, кругом веселье. В Москве в буфетах в метро показывали – навалом банок с икрой и крабами. Бери – не хочу, только на что брать-то. Хорошо у себя потрудились – пожалуйте на отдых на юг. Сказка, просыпаться не хочется. А что делалось на самом деле, про голод и холод и куда люди исчезали, не только несчастные калеки – фигу с маслом показывали. Одним росчерком пера усатый столько людей списал. Многие переезд не выдержали, а вообще молва такая была, что на тех Соловках они все на опыты пошли, на выживаемость испытывали.
Я старалась не перебивать бабку, а сама чувствовала, как меня током бьет нервная дрожь от ее рассказа. Чтобы так открыто – она еще никогда не говорила, что-то прорвало внутри и вылилось наружу – весь этот гнев и действительно ужас; сколько они сами с Ленькой, мамой, Алкой пережили в оккупацию Одессы.
– Может, Олька, ты доживешь до того дня, когда все узнают, что этот негодяй натворил со своими приспешниками. Как бы я хотела. Он сам эту войну затевал, да не ожидал, что Гитлер его опередит. Великий стратег, полстраны уложил. Человеческими костями выложена его дорога в ад. Там ему самое место. Алка в их партии поэтому не пачкается, да и ты держись от них подальше, не марайся.
Она умолкла, достала из карманчика кофты, которую мы с Алкой ей связали, платочек, протерла глаза:
– Так поможешь, что-нибудь к столу подбросишь? Может, синеньких, так я икру сделаю.
– Не переживай, бабуля, сама все привезу. И с тобой на кладбище съезжу.
Последняя осень в Одессе
Опять осень. Еле отбрехались, отписались по прошлому году, как аналогичная ситуация уже и в этом году. Впереди у нас только куча арбитражных судов практически со всеми поставщиками, каждая из сторон пытается «поиметь» друг друга. Оптовая плодоовощная торговля у нашего социалистического государства оказалась даже не золушкой, а политической заложницей. Закупочные цены выше розничных, плюс наши расходы, вот и получается, что нам государство уже заранее планирует не прибыль, а убытки. Вот такое «плановое» ведение народного хозяйства.
Возмещению убытков подлежит только качественная продукция, реализованная населению. А нам поставщики прут все подряд, доходит до того, что иногда больше трети того, что доставляет на разгрузку прибывающая машина, – практически сплошные отходы. Лишь бы объемы выполнить да перевыполнить, а сколько в тех объемах стандарта определить порой невозможно, все на глаз, и если проморгали – сами виноваты. Перебрать привезенное при приемке, отсеять массовый брак практически невозможно. И где взять столько помещений, чтобы складировать отдельно?
Тому, кто придумал такую экономическую систему, лично я кое-что, что мешает плохому танцору, отрезала бы при рождении. Не знаю, правда, как с женщиной поступить, если ей такая идея стукнула в светлую головку с модной прической. Буду думать, что это все-таки умник-мужчина нашелся, дабы скрыть истинные убытки сельского хозяйства, втихую переложить их на оптовую торговлю – и концы в воду. Пусть она крутится, не все ей жировать. Только нашим партийным и городским руководителям все втолкуешь, хоть чуть-чуть кумекать начинают, так здесь же они докладывают наверх: мол, все в порядке, и несутся дальше строить развитой социализм. Гудбай и поминай, как звали, мы пошли на повышение и больше нас туда, в это вонючее колхозное дерьмо, никакими посулами не заманишь.
То ли дело промышленность, рванем-ка туда когти. И никого не волнует, что она штампует по большей части никому не нужный товар. Спрашивается, для кого это все? Отечественного потребителя? Так его такая отечественная «красота» уже не прельщает. Будет часами толкаться в длиннющих очередях, чтобы достать что-нибудь оттуда, из-за бугра, с заманчивой этикеткой с надписью: «made in…». Некоторые и толком прочитать эти слова не могут – «маде ин…». Да и черт с ним, главное – вот она, заветная пара модных сапог-алясок на зиму.